какие-то подробности. Она молча слушала.
Потом что-то сказала. Из тех бессмысленных фраз, через которые с шумом выпускается пар растерянности и боли. «И что теперь?» Или: «Ужас». Или: «Родные в курсе?» (Какие еще «родные», какое ей вообще дело до его «родных»…)
Сожженный сказал, что должен съездить в морг.
Да, прямо сейчас. Потер голову, пожаловался на боль. Вот здесь, в затылке.
Она сходила на кухню. Налила воды, выдавила в ладонь таблетку. Всё это проделала легко и уверенно. Таблетки лежали в вазочке, даже не убирала.
Сожженный уже был во дворе и открывал ворота. Запил таблетку, смочил остатками воды лицо. Попытался ее обнять. Вышел, дверь с лязгом закрылась.
Она провела ладонью по ее холодной поверхности.
– Это ты… это ты всё подстроил… – говорила она, прижавшись к крашеному железу. Скулили и лаяли собаки, подсовывая свои морды.
Сожженный стоял за воротами. Лица его было не видно. Снова перекрестился и пошел прочь, потирая затылок, в котором догорала боль.
50
И наступило счастье.
Короткое и быстрое, как и полагается быть правильному счастью. Всамделишному, как она говорила в детстве (недавно вспомнила это слово и улыбалась).
Хотя нет, в эти дни ничего не было быстрым. Всё было светлым и медленным.
Она ощутила на себе действие катехона.
Почему он раньше не давал почувствовать его? «Ты была не готова». А теперь? Он молча отходил в конец двора, где стояли пластиковые горшки с цветами.
Они высаживали цветы во дворе. Безвременник, хризантемы, еще что-то. Перед самой зимой, пусть даже не очень жесткой здесь, в Самарканде. Но перед ней, зимой. В этом и был смысл катехона. Один из его смыслов.
Земля во дворе оказалась плохой, с галькой, кусками бетона. Они радовались и этой земле. «В пустыне это было бы тяжелее», – говорил Сожженный, выковыривая очередной кусок чего-то окаменелого. Бросал в сторону. Слышался глухой удар.
Она, конечно, не копала. Куда ей, с этим ее богатством (показывает на живот), еще и на корточки? Копал Сожженный.
Иногда отключали свет. В Самарканде это бывало часто. Но свет им был и не нужен. Даже когда он был, они умышленно не зажигали, обходились свечой. Пыльной белой свечой, в этом доме всё было пыльным и требовало тряпки.
– Свеча, – говорил он, зажигая, – тоже катехон. – И дул на спичку или мотал ею в воздухе. – При электрическом свете время течет быстрее.
Комната освещалась неярким, спокойным светом.
Ей хотелось спросить его, откуда он это знает. Замерял, засекал? Ответы не запомнились. Запомнился только этот сумеречный свет и редкие порывы ветра во дворе.
Они гуляли ночью. Днем сажали цветы, гладили собак, ночью гуляли. Дни были сухие и холодные, она одевалась теплее.
Ночь тоже была… да, не улыбайтесь. Ночь тоже была катехоном. Так говорил Сожженный, когда они шли по пустым улицам. Ночью время немного остывает, его волокна колеблются медленнее, реже обрываются… Можете, впрочем, улыбаться: они сами ходили улыбаясь.
Они доходили до здания Пушкинской библиотеки. «Кусочек Эрфурта», – называла она ее. Выстроена перед самой Первой мировой; неоготический цветок, расцветший здесь, вдали от всего, в пустоте. Первоначально это был Народный дом, объединявший библиотеку, театр и местный музей. Это сообщал Сожженный, в нем в эти ночные прогулки просыпался экскурсовод… После революции тут располагалась местная ЧК.
– В Народном доме? – Она проводила пальцами по серому холодному кирпичу.
– Храм Свободы в Риме времен цезарей, например, был местом допросов и пыток.
Они оглядывали стрельчатые окна и башенки («пинакли», уточнял умным голосом Сожженный) и шли дальше. И улыбались.
Другой раз забрели в махаллю Ягудиён. Тоже ночью, тоже была холодная, ветреная тишина. Они шли молча, каждый в своей собственной, колеблющейся от шагов и порывов ветра, тишине. Две их тишины то расплескивались и сливались, то снова сворачивались, каждая в свой подрагивающий шар. А то вдруг лопались и сливались с огромным шарообразным молчанием всей этой ночной улицы, всей бывшей еврейской махалли.
Так они гуляли ночами, возвращались слегка замерзшими, зажигали свечу и грели чай. В Самарканде она поняла чай. Почти уже не скучала по кофе. Почти. Существовала чаем. Сожженный после нескольких горячих глотков засыпал, иногда прямо за столом. Он был человеком дня, яркого света и четких очертаний. Ночь он полюбил ради нее. А она была… Она уже не знала, человеком чего она была. Дня, ночи. Поднималась из-за стола, шла, слегка переваливаясь, к кровати. Садилась на нее и думала.
В дневное время они тоже иногда выходили. В церковь. В этот короткий просвет она как-то… как это объяснить? Наверное, так: почувствовала притяжение к ней. Да, она притягивала своей гравитационной массой, планета по имени церковь. «Звезда», – уточнял Сожженный. Нет, церковь казалась ей именно планетой. А не куском космического огня.
Планеты ведь светят отраженным светом. И церковь светила для нее отраженным голубовато-золотистым светом. Источник которого находится… Да, там. «Там высоко-высоко…» (Откуда это, кстати… что-то детское, вертится в голове…) По этой планете можно было ходить, на ней можно было строить дом и сажать цветы. Но только по законам этой планеты, ее гравитационного поля. В котором то отрываешься и плаваешь в блаженной невесомости, то вдруг что-то придавливает тебя, почти расплющивает. Она пыталась понять эти законы. А Сожженный пытался ей в этом помочь.
И еще она поняла, что церковь – да, и церковь тоже… Да, можете сказать: «У тебя всё – катехон». Наверное, ее мать так бы и сказала. Она прямо слышит ее насмешливый хрипловатый голос. Но она бы никогда не стала говорить матери об этом – о церкви и катехоне.
О церкви ей говорил Сожженный.
Но она уже заранее знала и чувствовала, что он хотел ей сказать. Сердцем и животом в те неподвижные дни. Сожженный говорил, что в том послании апостола Павла под «удерживающим» (катехоном), тем, кто притормаживает наступление конца мира, возможно, подразумевалась, да, именно церковь. Своими кругами богослужений, дневным, недельным, годовым. Церковь успокаивала его (времени? да) бег, его течение к концу мира, замыкала в кольцо. И не только своими кругами, всем, всем своим внутренним неподвижным движением.
«Видишь?» – спрашивал шепотом Сожженный, когда мимо них проходил седоватый батюшка (забыла имя) с кадилом. И показывал взглядом на кадило. Вперед-назад, вперед-назад… Да, маятник. Маятник, не движущий никаких шестеренок, ничего. Ничего, кроме этого легкого дыма. Вперед-назад… И так всё, всё здесь. Иконы с их неподвижными фигурами. Священник, тихо позвякивая, прошел. Она стала слушать хор. Потом себя. Потом снова хор.
О Матвее она почти не думала.
Только один раз, отчетливо. Там, в церкви. Как раз