Вот эта сцена. Собравший их голос вопрошает: «Прошло сто лет с нашей последней встречи. Откуда вы и кого представляете?» И голоса по очереди отвечают: рабби Иуда из Амстердама, рабби Биньямин из Толедо, рабби Лев из Вормса, рабби Гад из Кракова, рабби Дан из Константинополя, рабби Ашер из Лондона. Тогда тринадцатый голос из собравшихся начинает подсчитывать богатства всех еврейских общин, а также Ротшильдов и других успешных банкиров. Результат получается по шесть тысяч франков на каждого из трех миллионов живущих в Европе евреев. «Пока что недостаточно, — комментирует тринадцатый голос, — чтобы уничтожить двести шестьдесят пять миллионов христиан. Но этого достаточно, чтобы начать».
При всей моей любви к Умберто Эко его последний роман я рекомендовал бы детям младшего и среднего школьного возраста для чтения в летних лагерях перед сном. Тем более что в пионерском лагере так сладко послушать на ночь страшилки про евреев.
Письмо римскому другу
Дорогой Умберто!
Я ужасно рад, что ты наконец решился покинуть этот гнусный буржуйский город, в котором с человеком и разговаривать никто не соизволит, если его ботинки стоят меньше двухсот евро. Уверен, что римское небо и римский народ благотворно скажутся на твоем здоровье, настроении и писаниях, а нелицеприятная критика, которой ты регулярно потчуешь нечестивца Берлускони, станет еще беспощадней.
Приеду ли я навестить тебя в Риме? Ты еще спрашиваешь! Да у меня сердце замирает в предвкушении этого праздника, а поселившийся во мне от века беспардонный журналист подзуживает захватить диктофон, чтобы запечатлеть наши беседы и добавить к твоей библиографии еще одну чудесную книгу. Мне, ей-богу, досадно, что я не сделал этого в Милане. Рассказываешь ты так же ясно, светло и занимательно, как пишешь, и, по-моему, нет никакой причины, по которой стоило бы отказать широкой публике в возможности услышать твои истории. Мне же сейчас хочется ответить на тот деликатный, но все же упрек, который ты высказал мне во время нашей последней прогулки. Наслушавшись моих историй, ты мягко пожурил меня за отсутствие в них личной метафизики. Я взял паузу, чтобы поразмыслить, и убедился в том, что упрек твой совершенно справедлив. Мы шли по площади Сан-Бабила по направлению к Дуомо.
* * *
В мельчайших подробностях помню я тот день, когда осознал, для чего мне взрослеть. Это была предвещавшая воскресную праздность суббота, сразу после уроков, я учился тогда в первом классе. Зимнее солнце не грело, но очень весело светило, я шагал домой в компании однокашников, и все они наперебой рассказывали истории. Я удивлялся и досадовал, как много всего произошло у этих мальчиков, таких же маленьких, как я, прошедших тот же, в общем, что и я, путь от детского сада до школы. Сколько ни пытался, я не сумел отыскать в своем коротеньком прошлом какой-либо внятной истории, заслуживающей публичного изложения. Разумеется, с высоты сегодняшнего возраста я готов извлечь из своего раннего детства хороший такой сборник рассказов, а может, и целый роман, но тогда я этого не умел. Зато я уже умел врать. Придуманные мною на ходу приключения оказались конкурентоспособными, и я сохранил лицо, а про себя ужасно захотел поскорее стать взрослым, чтобы у меня было что рассказать. Сегодня я, пожалуй, осмелюсь предположить, что желание человека увидеть в своей жизни сюжет носит фундаментальный характер. В пользу этой теории, помимо других аргументов, настойчиво говорит мой личный опыт: не много я встречал обывателей, которые, узнав о характере моих занятий, не загорелись бы энтузиазмом изложить мне свою судьбу, дабы я сделал из нее бестселлер.
Мои детство-отрочество-юность пришлись на удивительное время, которое наш принц подпольного рока назвал эпохой Зазеркалья. Это было время без новостей. Криминальная хроника отсутствовала как жанр, конфликты вспыхивали исключительно за рубежом, и только в советском космосе происходила какая-то движуха. Было бы общим местом описывать сейчас ужасы и косяки советского прошлого, но, когда в 1984 году я читал по-английски запрещенную книгу с одноименным названием, мне было жутко, потому что придуманная в ней антиутопия реально бесилась за окном. Самым гнетущим было то, что империя казалась вечной, в ней ничего не менялось, и не было никакой надежды, что изменится. Но моему поколению сказочно повезло: мы были еще молоды, когда под скромным названием «перестройка» грянула революция. История перестала стоять на месте. Она завертелась и стала видимой. И я хорошо помню, как ощутил себя к ней причастным. Это было уже в Иерусалиме, я наблюдал по телевизору крушение Берлинской стены. Вместе с ней рушилась стена моей личной темницы. Не все стены, заметим, только одна. Оставшиеся три пусть будут символизировать смысл жизни.