Ознакомительная версия. Доступно 23 страниц из 115
— Поздравляю, — говорю я.
Вернике настолько занят успехами своего метода, что не замечает иронии.
— После первой же беглой встречи с матерью и соответствующей обработки все, разумеется, опять вернулось; но это и входило в мои намерения — и с тех пор я стал питать большие надежды. Вы сами понимаете, теперь мне не нужно ничего, что могло бы отвлечь…
— Понимаю. Нужен не я.
Вернике кивает.
— Я знал, что вы поймете! В вас тоже ведь есть некоторая любознательность исследователя. Какое-то время вы были очень полезны, но теперь… да что это с вами? Вам слишком жарко?
— Сигара. Слишком крепкая.
— Напротив, — возражает неутомимый исследователь. — У этих бразильских только вид такой, а на самом деле легче не бывает.
Как сказать, думаю я и откладываю это курево в сторону.
— Человеческий мозг! — восклицает Вернике почти мечтательно. Раньше мне хотелось стать матросом, путешественником, исследователем первобытного леса — смешно! А ведь величайшие приключения таятся здесь! — И он стучит себя по лбу. — Мне кажется, я и раньше вам это говорил!
— Да, — отвечаю я, — и не раз.
x x x
Зеленая скорлупа каштанов шуршит под ногами. Влюблен, как мальчишка, как идиот, думаю я; что тут способен понять такой вот обожатель фактов? Если бы все было так просто! Я выхожу за ворота и почти сталкиваюсь с женщиной, идущей мне навстречу. На ней меховое манто, и она, видимо, не принадлежит к персоналу лечебницы. В темноте я вижу лишь бледное, точно стертое лицо, и меня обдает струёй духов.
— Кто эта женщина? — спрашиваю я сторожа.
— Какая-то дама к доктору Вернике. Она уже не в первый раз приходит сюда. Кажется, у нее тут больная.
Мать, думаю я, и все же надеюсь, что это не она. Я останавливаюсь и издали смотрю на здание лечебницы. Мной овладевает ярость, гнев за то, что я оказался в смешном положении, потом они сменяются убогой жалостью к себе, а в конце концов остается только ощущение беспомощности. Я прислоняюсь к каштану, ощущаю прохладу его ствола и уже не знаю, чего хочу и чего желаю.
Иду дальше, и постепенно мне становится легче. Пусть они говорят, Изабелла, думаю я, пусть смеются над нами, пусть считают идиотами. Ты, сладостная, любимая, жизнь моя, создание вольное и летящее, но ступающее уверенно там, где другие тонут, и парящее там, где другие топают чугунными сапожищами, ты, запутавшаяся в паутине и изранившая себя о границы, которых другие даже не замечают, — зачем люди пристают к тебе? Зачем они так жадно стремятся вернуть тебя обратно в наш мир, почему не оставляют тебе твое мотыльковое бытие по ту сторону всякой причины и следствия, времени и смерти? Что это, ревность? Или полное непонимание? А может быть, Вернике прав, утверждая, что он должен спасти тебя, пока тебе не станет хуже, — спасти от безыменных страхов, которые предстояли тебе, еще более сильные, чем вызванные в твоей душе им самим, спасти от жабьего угасания в сумеречном тупоумии? Но уверен ли он, что это в его силах? Уверен ли, что как раз этими попытками спасения не погубит тебя окончательно или толкнет раньше времени к тому, от чего хотел бы спасти? Кто знает? И что этот горе-исследователь, этот собиратель бабочек знает о полете, о ветре, об опасностях и восторгах дней и ночей вне пространства и времени? Разве он провидит будущее? Разве он пил луну? Разве слышал, как кричат растения? Он смеется над этим! Для него все это только реакция, отвлекающая от воспоминаний о грубом, животном эпизоде, свидетельницей которого была его пациентка! Разве он бог и знает наверное то, что должно произойти? Много ли он знал обо мне? Что мне было бы полезно слегка влюбиться? А что я сам знаю на этот счет? Вот чувство мое прорвалось и льется потоком, и нет ему конца, а я разве мог ожидать, что так будет? Разве можно так предаться другому человеку? И я сам все вновь не отстранял от себя это чувство — еще в те недавние дни, которые теперь горят на горизонте, как недосягаемый закат? Впрочем, зачем я жалуюсь? Чего боюсь? Ведь все может еще наладиться, Изабелла будет здорова и…
Тут я запинаюсь. А что тогда? Разве она не уедет отсюда? Разве тут же не появится мать — эта дама в меховом манто, благоухающая тонким ароматом духов, с поддерживающей ее родней и с определенными притязаниями на свою дочь? Разве тогда дочь не будет потеряна для меня, человека, который не в состоянии скопить денег хотя бы на новый костюм? И, может быть, я только из-за этого чувствую в душе такое смятение? Из тупого эгоизма? А все остальное — только бутафория?
Я вхожу в винный погребок. Там сидят несколько шоферов, волнистое зеркало буфетной стойки возвращает мне мое вытянутое лицо, а передо мною под стеклом лежит с десяток засохших бутербродов с сардинками, у которых от старости хвосты поднялись кверху. Я выпиваю стаканчик водки, и мне кажется, будто в моем желудке глубокое болезненное отверстие. Я съедаю несколько бутербродов с сардинками и еще несколько — со старым, выгнувшимся дугою швейцарским сыром. Вкус у них отвратительный, но я запихиваю их себе в рот, потом съедаю еще сосиски — до того красные, что они вот-вот заржут, но чувствую себя все несчастнее и холоднее и, кажется, готов сожрать буфетную стойку.
— Ну, приятель, и аппетит же у вас, — говорит хозяин.
— Да, — соглашаюсь я. — У вас есть еще что-нибудь?
— Гороховый суп. Густой гороховый суп, и если вы туда еще накрошите хлеба…
— Хорошо, дайте мне гороховый суп.
Я проглатываю суп, и хозяин приносит мне в виде бесплатной добавки ломоть хлеба со свиным салом. Уничтожаю и это и чувствую себя еще голоднее и несчастнее. Шоферы начинают интересоваться мной.
— Я знал человека, который мог в один присест съесть тридцать крутых яиц, — говорит один из них.
— Исключено. Он бы умер, это доказано наукой.
Я сердито смотрю на поклонника науки.
— А вы видели, чтобы от этого человек умер? — спрашиваю я.
— Да уж это бесспорно, — отвечает он.
— Совсем не бесспорно! Наукой доказано только то, что шоферы рано умирают.
— Как так?
— Пары бензина. Постепенное отравление.
Появляется хозяин и приносит что-то вроде итальянского салата. Его сонливость уступила место чисто спортивному интересу. Откуда у него этот салат с майонезом, остается загадкой, и салат даже свежий. Может быть, он пожертвовал частью собственного ужина? Я уничтожаю и его, потом ставлю точку, хотя в желудке жжет, он как будто все еще пуст и голод ничуть не утолен.
Улицы серы и тускло освещены. Всюду стоят нищие. Это не те нищие, каких мы знали раньше; теперь видишь среди них инвалидов войны и трясунов, безработных и стариков — тихих людей, чьи лица напоминают смятую бесцветную бумагу. Мне вдруг становится стыдно за то, что я так бессмысленно жрал. Если бы все проглоченное поделить между двумя-тремя из этих людей, они хоть на один вечер были бы сыты, а меня голод мучил бы так же, как и сейчас. Вынимаю из кармана остаток денег и раздаю. Их уже маловато, но я себя не обкрадываю: завтра, в десять часов утра, когда объявят новый курс доллара, деньги все равно будут стоить на одну четверть дешевле, чем сегодня. К осени скоротечная чахотка немецкой марки развивается с удесятеренной силой. Нищим это известно, и они тут же исчезают, ибо дорожат каждой минутой: за один час стоимость супа могла уже подняться на несколько миллионов марок. Все зависит от того, придется ли владельцу ресторанчика делать завтра закупки или нет, а также насколько он гешефтмахер или сам жертва. Если он жертва, то он все равно что манна небесная для более мелких жертв, ибо опаздывает с повышением цен.
Ознакомительная версия. Доступно 23 страниц из 115