— Я знаю, тебе кажется, что ты ко мне очень добр.
— Добр? Я люблю тебя.
— Я знаю, тебе кажется, что ты хочешь сделать как лучше, и я тебе благодарна.
— Благодарна? Это уже кое-что.
— Но все это чепуха, случайность, проходной эпизод, мы не можем остаться вместе. В этом нет смысла.
— Я тебя люблю, ты меня любишь.
— Да, ты мне небезразличен…
— Не выражайся иносказательно. Ты меня любишь.
— Ну пусть, но это нереально, как во сне, как в сказке. Ведь это было так давно, сейчас это нам только снится.
— Хартли, неужели у тебя нет ощущения настоящего времени, неужели ты не можешь жить в настоящем? Проснись, попробуй!
— Я живу в долгих сроках, не в отдельных настоящих моментах, пойми, я замужем, мне надо возвратиться туда, где я есть. Если ты увезешь меня в Лондон, как сказал, мне придется от тебя сбежать. Ты все портишь, чем дальше, тем больше, не хочешь понять…
— Ну хорошо, ты замужем, и что из этого? Ты никогда не была счастлива.
— Это не важно.
— А по-моему, так очень важно. Не знаю, что может быть важнее.
— А я знаю.
— Ты признала, что любишь меня.
— Любить можно и сон. Ты видишь в этом достаточное основание, чтобы действовать…
— Это и есть основание.
— Нет, потому что это сон. Он соткан из лжи.
— Хартли, у нас есть будущее, а значит, мы можем сделать ложь правдой.
— Мне нужно домой.
— Он тебя убьет.
— Я должна пойти и на это. Другого пути у меня нет.
— Я тебя не пущу.
— Ну пожалуйста…
— А Титус? Он останется у меня. Ты не хочешь остаться с Титусом?
— Чарльз, мне нужно домой.
— Ох, замолчи. Неужели не можешь придумать чего-нибудь получше?
— Себя не пересилишь. Тебе не понять таких людей, как я, как мы, не таких, как ты сам. Ты — как птица, что летает по воздуху, как рыба, что плавает в воде. Ты движешься, ты смотришь туда, сюда, хочешь то того, то этого. А другие живут на земле, и передвигаются еле-еле, и не смотрят…
— Хартли, доверься мне, уедем вместе, я свезу тебя на себе. Ты тоже сможешь двигаться, смотреть по сторонам…
— Мне нужно домой.
Я ушел от нее, запер дверь и выбежал из дому. С одной из ближайших скал я увидел Джеймса, он стоял на мосту над Минновым Котлом. Он помахал мне, окликнул, и я спустился к нему.
— Чарльз, подумай, какая силища заключена в этой воде. Это фантастика, это ужас, верно? — Его голос был еле слышен за ревом водоворота.
— Да.
— Это грандиозно, да, именно грандиозно. Кант оценил бы это. И Леонардо. И Хокусаи.
— Вероятно.
— А птицы… ты только посмотри на этих длинноносых.
— Я думал, это обыкновенные бакланы.
— Нет, длинноносые. Я сегодня видел и клушицу, и сорочая. А в бухте слышал кроншнепов.
— Ты когда уезжаешь?
— Знаешь, твои друзья мне нравятся.
— А ты им.
— Мальчик, по-моему, хороший. — Да…
— Нет, ты посмотри на эту воду, что она выделывает!
Мы двинулись к дому. Подходило время второго завтрака, если для кого-то еще существовали такие условности.
Джеймс привез с собой полную форму для отдыха на море: на нем были очень старые закатанные штаны цвета хаки и чистая, но древняя синяя рубашка навыпуск, незастегнутая, открывающая верхнюю часть его худого, почти безволосого розового тела. На ногах — сандалии, сквозь которые виднелись его тощие белые ступни с цепкими костлявыми пальцами, которые в детстве очень меня занимали. («У Джеймса ноги как руки», — сообщил я однажды матери, словно обнаружив тайное уродство.)
Приближаясь к дому, он сказал:
— Как же ты намерен поступить?
— С чем?
— С ней.
— Не знаю. Ты когда уезжаешь?
— До завтра остаться можно?
— Можно.
Мы вошли в кухню, и я автоматически взял в руки поднос, приготовленный Гилбертом для Хартли. Я отнес его наверх, отпер дверь и, как всегда, поставил поднос на стол.
Она плакала и не сказала мне ни слова.
— Хартли, не убивай меня своим горем. Ты не знаешь, что ты со мной делаешь.
Она не ответила, не пошевелилась, а только плакала, привалясь к стене и глядя перед собой, изредка утирая медленные слезы тыльной стороной руки.
Я посидел с ней молча. Я сидел на стуле и поглядывал по сторонам, как будто столь обыденное занятие могло ее утешить. Заметил пятно сырости на потолке, трещину в одном из стекол длинного окна. Фиолетовый пух на полу — наверно, из какого-нибудь кресла миссис Чорни. Наконец я встал, легонько коснулся ее плеча и ушел. При мне она есть отказывалась. Дверь я запер.
Когда я вернулся в кухню, они все четверо стояли вокруг стола, на котором Гилберт расположил завтрак — ветчину и язык с салатом из зелени и молодой картошкой и крутые яйца для Джеймса. Их еда меня теперь, конечно, совсем не интересовала, да и вообще аппетит у меня почти пропал. Под краном студились две откупоренные бутылки белого вина. Перегрин, в одетом виде выглядевший куда пристойнее, пил виски и слушал по транзистору матч. Когда я вошел, наступило молчание. Перри выключил радио. Все словно чего-то ждали.
Я налил себе бокал вина и подцепил на вилку кусок ветчины.
— Продолжайте, не стесняйтесь. Я поем на воздухе.
— Не уходи, мы хотим с тобой поговорить, — сказал Перегрин.
— А я не хочу с вами говорить.
— Мы хотим тебе помочь, — сказал Гилберт.
— Да ну вас к черту.
— Подожди, пожалуйста, минутку, — сказал Джеймс. — Титус хотел тебе что-то сказать. Ведь правда, Титус?
Титус, весь красный, промямлил, не глядя на меня:
— По-моему, вы должны отпустить мою мать домой.
— Ее дом здесь.
— Но право же, дружище… — начал Перегрин. — Я не нуждаюсь в ваших советах. Я вас сюда не звал.
Джеймс сел, остальные тоже. Я остался стоять.
— Мы не хотим вмешиваться, — сказал Джеймс.
— Ну и не надо.
— И не хотим докучать тебе советами. Мы эту ситуацию не понимаем, что вполне естественно. Но мне кажется, что ты и сам ее не совсем понимаешь. Мы не хотим тебя уговаривать…
— Тогда зачем вы настроили Титуса сказать то, что он сейчас сказал?
— Чтобы ты услышал определенное мнение. Титус так считает, но боялся тебе сказать.