тот увидел его без прута: остроумное решение, что и говорить!
Конь, однако, понял и затрусил спокойной рысцой.
— Но-но, не ленись! — крикнул Соколов.
— Вы говорили, что он ужасно любит бежать обратно.
— А куда нам торопиться, погода отличная, — сказал Соколов легкомысленно.
Я не успела удивиться, как он чмокнул меня в щеку,
— Это я так, — не раскаиваясь, объявил он.
Соколов еще пошипел на Факира и пустился в рассуждения:
— Если бы не ваша неудача, черта лысого вы бы здесь оказались! А так хоть Сибирь посмотрели.
Я молчала.
— Все равно вы отсюда уедете. И забудете все это. — Соколов искрился довольством. Серые глаза его ничего не выражали, кроме удовольствия от этой поездки, от прямых лучей солнца и рождественских елок у обочины.
Господи! Что он мелет? Я вовсе не думаю об отъезде.
И прав Варенцов: надо думать не о невозможном, а о том, как устроить свою жизнь тут. Забыть все, что было. Начать с нуля.
По тому, как подтянулся Соколов, я догадалась, что мы подъезжаем.
И так жалко мне стало и этой ночи, и пурги.
Соколов остановил коня у ворот рабочего городка.
Я вылезла из саней, сбросила с плеч тулуп, сложила его и положила на сиденье рядом с Соколовым. Очень медленно, прощаясь и с ним, и с этой ночью.
— До свидания! — бросила я.
— До свидания! — Соколов смотрел на меня, сожалея, обеими руками пожимая мою руку.
Мне было так тяжело, как будто я могла еще что-то утерять!
Я обогнула поляну, фиолетовую от теней. И здесь на минуту остановилась. И увидела то, что так любила: низину в белых клубах снега, деревья — это были сосны, — стремительно подымающиеся из белого полога, с редкой хвоей, выщипанной ветрами на открытой им стороне. А еще дальше — снежные склоны пологой сопки. Полукружие месяца, только что родившегося и какого-то беспомощного в пустынном небе, было таким нежным и слабым, словно совсем маленький ребенок, заблудившийся в облаках.
По-новому я увидела маленькие, только этой осенью посаженные елочки в рабочем поселке, заснеженные и оттого похожие на больших белых нахохлившихся кур. Грустно пахло только что выпавшим снегом. Предчувствие далекой-далекой весны пронизывало всё. Я увидела все проще и печальнее, чем всегда. И то, что меня утешало и грело, теперь не радовало и не печалило. Хуже: оно было мне безразлично.
2
Вагоны всегда загружались в быстром темпе, а в этот день просто все с ума сходили: что-то случилось на узловой станции, и грозил простой. Как назло, шли тонкие доски. Считать толстые было легче, а эти, тонкие, летели одна за другой, и я не успевала ставить точки на своей доске. А ставить надо было четко: окончательный расчет должен был соответствовать весу вагона, и нас жутко драили за ошибку.
Я закончила свои вагоны к полудню. Но надо было ждать, когда кончится вся погрузка, чтобы сверить общие данные.
«Все-таки учётчицей много легче, чем на погрузке, — успокаивала я себя, потому что руки и ноги ныли и голова была как чужая. — И Варенцов — молодец, что поставил меня сюда. Да-да, много легче!..»
Страшно хотелось есть, утром я не успела даже чаю выпить, а буфет, конечно, уже закрыли.
И вдруг я вспомнила, что на полустанке есть киоск. И до него какой-нибудь километр! А в киоске продают булочки. Не очень свежие десятикопеечные булочки! И продавец Никитка пригласил меня: «Приходи на полустанок. В киоске есть булочки!»
Я затянула ремнем телогрейку и вышла из избы, где дремали учетчики и бригадиры, выполнившие план.
Апрель брёл по сибирским дорогам, почти незаметно касаясь утрамбованных снегов, и вдруг обнажалась лежнёвка. А потом снова наледь, засыпанный снегом распадок. Галки кричали тревожно, монотонно гудели провода вдоль узкоколейки, по которой промчалась дрезина.
Я свернула на лесную дорогу. Здесь еще полностью царствовала зима: маленькие озерца, лужи, завалы, бурелом — все еще было оковано морозом.
Я хорошо знала дорогу и уверенно шла прямо к полустанку. Прямо, насколько позволяла дорога, то и дело приходилось обходить ямы, затянутые льдом, поваленные стволы, через которые я не могла перелезть, да и не хотела тратить на это силы.
Мне никто не встретился на пути, и некому было встретиться, потому что настоящая дорога, утоптанная сотнями ног, проходила по опушке, а я сокращала путь. Солнце стояло еще высоко. Было приятно идти сейчас по открытому месту, ощущая тепло лучей на лбу и щеках.
Полустанок стоял сонный, непривычно безлюдный. И сразу я поняла, в чем дело: на путях не было состава, погрузка кончилась. Глухая железнодорожная ветка погрузилась в спячку. Но киоск? Да, он был тут, свежепокрашенный, уютный, с десятикопеечными булочками в своем недоступном нутре. Недоступном, потому что ставенки его были закрыты, и на них, свернувшись калачом, висел замок, большой, черный.
Ни на что не надеясь, только чувствуя, что голод грызет меня с новой силой, я обошла киоск. На двери замка не было. Не было замка! Значит, продавец Никитка был там, внутри.
Я постучала. Мне долго не открывали, потом сиплый голос спросил мрачно:
— Хто?
Не дожидаясь ответа, дверь открыли: на пороге стоял Никитка с всклокоченной шевелюрой и мутными глазами. В тесной будке сидел на ящике бригадир грузчиков Лешка, тоже не в лучшем виде. Бутылку с остатками водки он держал на коленях бережно, как ребенка.
Мне было все равно: я пришла за булочками.
— Продай булочку! — не стала я терять времени.
— Нету, — ответил спокойно Никитка, — с чего это ты? Все давеча распродал.
— А что есть?
— Что есть?.. — Никитка задумался, словно располагал бог знает каким ассортиментом и выбирал, что бы мне предложить. — Иголки для примуса есть. Махра. Спички есть...
— Ты что, смеешься? Поесть чего имеешь?
— А... Того нету. Вот хлебушко и тот на закусь пошел, — искренне огорченный, объяснил Никитка.
— Черт с вами! — Я повернулась, всё во мне кипело. Что возьмешь с блатняка? Лешка покачивался на своем ящике, молчал, смотрел на меня, словно не узнавая.
Я пошла прочь от проклятой будки и не оглянулась, когда нетвердые шаги послышались позади.
— Лёлька! Возьми! У меня за пазухой осталась чистая. Я только надкусил... Возьми.
— Спасибо! — буркнула я и сунула