Мы направляемся к выходу. Маска, смоченная дезинфицирующей жидкостью, защищает меня от запаха. Не буду больше оборачиваться. Мы возвращаемся домой в темноте, проходя сквозь скелет города.
Ночью я вспоминаю улиток, их маленькие слизкие тела, ватагу ребятишек — я смотрела из окна, как они, смеясь, собирали манну небесную, свалившуюся на них после дождя. Вспоминаю красный жилет Йована, его больную, заложенную грудь… слышу хриплое дыхание, как если бы находилась внутри, будто в машинном отделении корабля. Вспоминаю прикрытые, как во сне, глаза голубого ребенка, дорожку между ресницами… тонюсенькую, липкую. Именно по ней ползет улитка, медленно продвигаясь вперед, как старый Йован в своем блестящем пальто, похожем на панцирь. Он ведет ребенка через линию, отделяющую жизнь от смерти.
Позже Диего тоже пойдет в морг попрощаться с Йованом.
— Я положил ему сигарету в карман, — улыбается. — Выкурит по пути.
Он стоит ко мне спиной, смотрю на его спутанные волосы. Вернувшись, он раздавил улитку на пороге. Почувствовал под ногами осколки ее раковины. Как жаль, что он убил живое существо, говорит, теперь он обо всем жалеет… ему кажется теперь, что в каждой жизни прячется еще одна. Целый лабиринт жизней.
— Видел ребенка?
— Какого ребенка?
— Ребенка голубого цвета, рядом с Йованом…
Говорит, не видел никакого ребенка, когда был там. Никакого ребенка.
— Рядом, труп мальчика… сразу за пустой каталкой, — настаиваю я.
Пожимает плечами. Поворачивается ко мне:
— А что, что с тем ребенком?
Хочу рассказать ему все, но не могу вымолвить ни слова.
— Он умер.
Утопаю в слезах, как будто падаю в бездонную щель полуприкрытых глаз того мальчика, которые уже под землей, прилеплены к земле, как раздавленная улитка. Я больше никогда не буду так рыдать, даже когда останусь одна. В тот день я буду сильной, как боснийская вдова, как Велида.
Она сказала, стоя у трупа мальчика: «Мужья могут умирать, дети — нет».
И ее боль сжалась, как улитки в кипятке.
Я наверняка это запомню.
А сегодня я оплакиваю все, даже то, чего еще не было. То, что я увидела на черной дороге этих несомкнутых век.
Через какое-то время я прихожу в себя, но теперь я уже не та. Я стала тем, что остается на пляже после урагана, — безмолвной, разоренной пустошью, посреди которой неожиданно появляется что-то, например перевернутый дорожный знак.
— Знаешь, на кого был похож тот ребенок? Помнишь Анте?
Диего вздрагивает, как от резкого укола рыбки-песчанки:
— Анте…
Ну да, на него. На того парнишку в рваных брюках, который держался поодаль от других детей, сидел на камнях, как птица, делал вид, что умеет плавать, и тонул, лишь бы не просить помощи.
Несколько дней живу, ничего не чувствуя. Замкнулась в голубом огне своего видения. В окружении одной лишь холодной материи. Мысль о ребенке под землей не дает мне покоя. Затвердевает, как насекомое в янтаре или раковина. Последняя ступень лестницы, уходящей в пустоту. Не могу больше ходить по земле, где плодятся улитки и мертвецы. Кажется, что вместе с голубым ребенком умерли все дети на свете. Холодно, предметы скованы коркой льда. Дети скользят по раскатанному льду, но я даже не могу смотреть в их сторону, они для меня что призраки, выстроившиеся в очередь за смертью.
Вытянув ногу, открываю ею створку шкафа. Смотрюсь на себя в единственный осколок разбитого зеркала. Корни волос отросли, вернулся натуральный каштановый цвет, мелированные пряди опустились на кончики, желтые, как куриные перья. Вспоминаю своего парикмахера, его лицо, профессиональный жаргон… осветление прядей, тонирование, восстанавливающие маски. Я на изнанке мира. Я уже не я, но мне все равно. Ничего не делаю, только лежу на кровати и толкаю пальцами ног дверцу шкафа с обломком зеркала, в котором отражается обломок меня. Все, что произошло со мной до этой войны, представляется мне далекой доисторической эпохой. В довоенный период, до небесно-голубого ребенка, я мечтала остаться с овечкой, чтобы приложить руку, ухо к ее животу. Мы обе стали бы матерями.
— Что Аска будет делать с ребенком?
— Не знаю, она молчит.
— Я боюсь.
Задержал на мне взгляд:
— Поздно бояться.
Наступила зима. Война стала привычной, вошла в плоть и кровь. Цветочница с Маркале говорила: «В этом году нам повезло, снега пока нет».
Она стояла, стуча зубами, перед маленьким кустиком бумажных цветов. Вязаная шерстяная шапка казалась все шире над ее иссохшим лицом. И тем не менее она не переставала улыбаться.
Есть вещи, которые навсегда останутся со мной, помогут мне жить. Улыбка цветочницы с улицы Тито спасет меня.
Однажды я спросила, как ее зовут. Вероятно, она подумала, что это одна из уловок коварной журналистки. По фамилии я смогла бы распознать ее национальную принадлежность.
— Cvječarka sarajevska, — отвечает.
— Как ее зовут? — переспрашиваю у Гойко.
Он смеется над хитростью старой ведьмы:
— Это не имя, цвечарка значит цветочница.
Цвечарка из Сараева, и все. Ни сербка, ни мусульманка, ни хорватка. Цветочница из Сараева.
Диего фотографирует ее, покупает букеты бумажных цветов, приносит мне и, уверена, овечке тоже.
Я не ревную, во мне не осталось ничего. То, что происходит вокруг, все уносит прочь.
Диего сам рассказывает о ней, пока мы идем, пока с цветов сходит краска, стекая цветными каплями. Говорит, что Аска очень ослабела и страшно горюет — ее семью убили — и этот ребенок в животе тяжелый как камень. Хотя он единственное живое создание, которое у нее есть.
— Тогда, скорее всего, она захочет его оставить…
Он выберет подходящий момент и спросит ее.
— В таком случае…
Качает головой, не надо загадывать вперед. Ни одна женщина не оставила бы себе ребенка под градом обстрелов.
— Ты их не бросишь, ее и ребенка, так?
Отворачивается от меня. Спрашивается, что я делаю здесь?
Вот и медведь умер. Он держался дольше других, несколько месяцев. А потом умер. Его покрытое мехом тело сначала рухнуло на колени, потом растянулось на земле, медленно открылась пасть и так и осталась открытой.
Провожаю Велиду на железнодорожный вокзал, отсюда должны отправиться два автобуса в Хорватию. Гойко помог найти для нее место. Это было нетрудно, я отдала триста марок, почти все, что у меня оставалось, но она этого не знает. И я никогда ей об этом не расскажу, если, конечно, хочу остаться ее подругой. Сказала ей, что она — пожилая вдова и имеет право войти в список эвакуируемых гражданских лиц. Но я солгала, никто не может уехать бесплатно. С собой она взяла только один небольшой темно-коричневый чемодан из кожзаменителя, стянутый двумя ремнями. Несу его и совсем не чувствую веса. Этот полупустой чемодан мне не нравится, в нем не ощущается никакой надежды на жизнь.