«Ничего не поменялось, Джим», — думает Ева сейчас, наливая молоко в чай Эми.
С полной чашкой в руке Ева возвращается в гостиную.
— Может быть, договорим в мастерской?
— Отличная идея, — отвечает Эми, и они выходят в сад, где в воздухе пахнет морозом, а кусты, образующие живую изгородь, пожухли и облетели к зиме. У входа в мастерскую Ева останавливается.
— Вы хорошо знаете картины Джима?
— Думаю, да. Как большинство людей. Лучше всего, наверное, я помню «Три версии нас». Такая сильная работа, такая впечатляющая. И я читала о выставке в галерее Тейт, где были представлены произведения Джима Тейлора и его отца Льюиса. Удивительно наблюдать эту преемственность — и различия, конечно.
Ева улыбается: похоже, она недооценила Эми.
— Тогда вы, возможно, знаете, что «Три версии нас» сейчас здесь. Она находилась в частной коллекции, но в прошлом году Джим выкупил ее.
Полотна, составляющие триптих, висят на шарнирах на дальней стене мастерской, слегка повернутые друг к другу. Ева открывает внешние ставни на двух окнах, и Эми получает возможность подробно рассмотреть картины. На одной изображена женщина с темными волосами, она отвернулась от зрителей и смотрит на сидящего позади нее мужчину, чье лицо непроницаемо. Это третья часть триптиха. Две другие очень похожи, за исключением мелких деталей: на первой картине женщина сидит, а мужчина стоит; на второй сидят они оба. И обстановка в комнате немного отличается: не так расположены настенные часы; разные открытки и фотографии стоят на комоде; кот, растянувшийся в кресле, другого окраса.
— Замечательно, — произносит Эми. — Такие краски… Он нарисовал это в семидесятых?
Ева кивает:
— Да, в семьдесят седьмом, когда жил в Сент-Айвз вместе с Хеленой Робинс.
— Как странно. Эта женщина на картинах очень похожа на вас.
Триптих был подарком, сюрпризом. Стивен Харгривз помог Джиму все организовать. Утром в день Евиного рождения — Джим еще ходил без палки — он повел ее в мастерскую и потребовал, чтобы Ева не открывала глаза до тех пор, пока они не окажутся внутри. А потом она увидела себя. Их обоих.
— Теперь ты понимаешь, — спросил Джим, — что всегда была со мной?
Он поцеловал ее, а она подумала обо всем, что предшествовало этому моменту — о годах, днях, часах и минутах, проведенных в других местах, с другими людьми, за другими занятиями; все не напрасно, и сожалеть было не о чем, но ничего важнее этих минут в ее жизни не происходило.
— Да, похожа, не правда ли?
Ева говорит так тихо, что журналистка вынуждена напрягать слух.
Они замолкают, глядя на триптих. Мазки масляной краски на холстах. Три пары. Три жизни. Три возможные версии.
* * *
Это заканчивается еще и так.
Женщина стоит у дороги на окраине Кембриджа. Примятая трава, следы многочисленных велосипедных шин. В отдалении слышен шум автострады. Она смотрит на рощу, за которой виднеется часовня Королевского колледжа.
— Здесь, я думаю, — говорит Ева. — Наверняка не вспомнить, но кажется, то самое место.
Пенелопа, стоящая рядом, берет ее под руку.
— Ничего не изменилось, верно? Я имею в виду, если смотреть на Королевский колледж, то легко можно себе представить, что нам по двадцать лет и все еще впереди.
Ева кивает. Приближается девушка на велосипеде — темные волосы развеваются, на плече болтается черный рюкзак — она сигналит, и Ева с Пенелопой отступают в сторону. Ева слышит, как девушка, проезжая мимо, громко ворчит. «Интересно, — думает Ева, — как мы выглядим в ее глазах, две пожилые женщины, бесцельно торчащие на дороге. Зрители, наблюдающие за молодой, торопливой жизнью».
— Место, однако, нам уже не принадлежит…
Пенелопа сжимает руку Евы.
— Это место всегда будет твоим, Ева. Твоим и Джима.
Они хотели приехать сюда вместе. Ева все организовала — заказала на выходные номер в хорошей гостинице и столик в ресторане. Но утром того дня, когда надо было ехать в Кембридж, Джим проснулся бледным и изможденным. Он плохо спал, что часто случалось с ним в последнее время: Ева слышала, как ночью он ворочался в постели, выходил, спотыкаясь, в туалет. Она посмотрела на него и сказала:
— Давай никуда не поедем, дорогой. Отдохнем дома. Кембридж от нас никуда не денется.
Пришлось пережить разочарование; оба знали, что вряд ли им удастся вновь побывать в тех местах. Химиотерапия оказалась эффективной — Джим по-прежнему был здесь, рядом с ней, — но за это пришлось заплатить: кроме бессонницы и слабости, его мучили приступы тошноты, он утратил интерес к еде и вину, ко всему, что когда-то доставляло Джиму радость. Волосы редели, он худел: Еве казалось, Джим усыхает у нее на глазах.
— Такова цена удовольствия, — шутил Джим. Чувство юмора он сохранял до конца.
Дома, в Сассексе, они проводили время за чтением, иногда слушали радио, а в те дни, когда Джим чувствовал себя получше, ездили на машине в Брайтон. Море оставалось прежним, вечно беспокойным, а по каменистому пляжу Джиму ходить теперь было тяжело, поэтому они медленно прогуливались по пирсу, пили чай в кафе и наблюдали, как другие пары флиртуют, целуются и ссорятся. Они разговаривали все реже: не из-за отсутствия тем, просто Джим и Ева наслаждались тишиной и взаимной близостью; а то, что их связывало, представлялось невозможным облечь в слова. Они испытывали боль, печаль и страх; и все-таки эти часы на побережье в Брайтоне нельзя было назвать несчастливыми. Они находились рядом друг с другом. У каждого из них имелись дети и внуки, а значит, жизнь продолжалась. Они радовались возвращению Софи в семью. Испытывали умиротворение оттого, что в конце концов все-таки соединились.
Потом был хоспис. В саду, прямо под окнами палаты Джима, рос огромный каштан; лежа на кровати, он любил смотреть, как солнце блестит на упавших плодах. Рассказывал: мальчиком по дороге из школы он собирал каштаны и рассовывал по карманам, а через несколько месяцев находил уже потускневшими. Элис, сидящая возле кровати деда и рассматривающая опутавшие его провода и трубки медицинской аппаратуры, пришла от этого рассказа в сильное возбуждение:
— Я тоже так делаю, дедушка! Я тоже так делаю!
Ева бывала в хосписе каждый день и, как правило, ночевала там; знала по имени всех медсестер. Большинство из них относились к пациентам с той теплотой, которая не была предусмотрена их профессиональными обязанностями; одна из них, нигерийка по имени Адеола, особенно прониклась к Джиму, и он даже стал в шутку называть ее «второй женой».
— Мистер Тейлор, — говорила Адеола, подмигивая, когда Ева появлялась на пороге палаты, — пришла ваша первая жена. Попросить ее зайти попозже?
Джим улыбался в ответ, если ему хватало на это сил (это зрелище было для Евы мучительным), и говорил, да наверное, надо впустить, иначе у нее возникнут подозрения.