хвоей. Чувствует он, что придется прятать глаза от подчиненных.
Почему он не сказал, чтобы взяли скатерть в месткоме? Большая, красная и тоже плюшевая… Вот тебе и феномен спокойной рабочей обстановки. Голова разболелась.
В кабинете санавиастанции кричал по телефону Басов. Зарубин, потеряв терпение, зашел туда и увидел бортхирурга сидящим верхом на стуле. Лицо красное, дрожит от злости.
— Да вы что — спицу не можете ввести и скелетное вытяжение сделать? Вы уже три года работаете хирургом, у вас диплом надо отобрать! Я на вас рапорт напишу, вы на любую чепуху вызываете! — Прикрыл трубку рукой и сказал Зарубину: — Это опять Чирков звонит. Перелом бедра у женщины, а он не знает, что ему делать, просит меня вылететь. — И снова в трубку: — Слушайте, да вы хоть книжку открыть потрудитесь! Не могу я к вам вылететь… А потому что друга хороню сегодня, понятно вам? Ну и трус же вы, Чирков, вам только организатором работать. Делайте, как я вам сказал, а меня не ждите!
Он швырнул трубку и застонал от обиды и бессилия.
— Ну что, Владимир Евгеньевич, — спросила сестра, — не заказывать самолет?
— Какой к черту самолет! — закричал Басов. — Можно мне Сашку похоронить, у гроба постоять?
— Вам придется полететь, — спокойно сказал Зарубин.
— Да ты что? — взмолился Басов. — Это же бесчеловечно!
— И все-таки придется полететь. Если у Чиркова что случится, вам все равно отвечать. А над вами уже выговорок висит. За то, что оперируете в районах плановых больных, а это не ваше дело…
— Ну и черт с вами, буду отвечать! Вместе с Чирковым…
— Вылететь вас заставят, лучше не доводить дело до скандала. Сейчас в обком позвонят, уж я знаю…
Басов с рыву ударил кулаком по столу, в графине динькнула пробка. Сестра растерянно посмотрела на него. Скрипнув туфлями, Зарубин повернулся и вы шел.
Эх, начальнички! — прошептал Басов.
Ненавидел он все, что отпускалось
человеку мелкой мерой
Над улицей вздрагивали провода от ветра. Ветер срывался с деревьев, падал на проходивших, уносился вперед, увязавшись за машиной, или притаивался у стены какого-нибудь дома, затихал до поры ненадолго.
Люди останавливались на тротуарах, старушки провожали до поворота, пока хватало старушечьего любопытства и жалости. А на повороте, отрезанные людской запрудой, выстраивались машины.
Газанув так, что на тротуаре закашлялись, остановился впритык к другим самосвал с заляпанным известью кузовом. В кузове громыхнула канистра — сильно спешил порожняк. Шофер высунулся, присвистнул — не меньше десятка машин было впереди.
Он пошарил позади себя на сиденье и достал примятую пачку «Прибоя».
— Кури! — протянул пачку товарищу, а сам взял после него. — Покойничка везут.
Чиркнул спичкой, ему дал прикурить, и себе досталось от этой спички, только пальцы обжег.
— Ветер, — сказал товарищ. — Ну и ветер!
— Народу много, — рассуждал шофер. — Кажись, был большим человеком, а орденов никаких нет. На подушках должны нести, а видишь — нет подушек.
В кабине жарко, машина много прошла, и мотор был горячим. А еще дымно стало, и товарищ тоже высунулся из кабины, однако ничего не увидел, кроме людей на тротуаре. Две девчонки-сокотухи прошли, а как разглядели, что впереди творится, остановились, прижались друг к дружке, болтать совсем перестали. Бабка какая-то — одна сердобольность на бабкином лице — заголосила тихо в уголок платка.
— Народу — да! — ответил товарищ, подвигаясь к шоферу и заглядывая ему через плечо: в этом окне уже проехала крышка гроба. — Я вот думаю, яблони мои не попортит ветер?
— Не попортит! — уверил шофер, а сам подивился, как ветер подхватил его докуренную до вонючего дыма папиросу и заметнул ее куда-то под машину.
А гроб уже поравнялся с ними — кузов завален цветами, из-под венков у кабины звезда выбивается. И уже плач доносился — последний, бессильный. Видно, слез не стало, а горе еще не избыто. И кто во что говорили про убийство, какое учинили над человеком.
— Пусти-ка! — крикнул шофер товарищу.
— Уже трогаются! — успел сказать товарищ, но шофер выскочил из кабины и бросился назад, к хвосту колонны. Поравнявшись с теми, кто шел первыми за гробом, он увидел, что не ошибся. Да и гроб чересчур большой, второй такой сыщи. Тогда он чувствовал себя карандухом рядом с большим доктором. Не может быть никакой ошибки.
У него вспотел лоб от страха. Обрывочные слова, какие он слышал из кабины, а еще на постое в районе, образовали сейчас жуткую догадку. Он вытер лоб. Ощутив на лице въедливую пыль, обозлился на себя за то, что не помылся под краном, как в город въезжал. И тут грянула музыка, от которой у него мурашки забегали по спине, и он совсем было уже повернул назад, но таки поймал за рукав крайнего парня, запомнил которого хорошо в тот раз.
Великанов вздрогнул от неожиданности. Именно в эту минуту он думал о том, что люди были правы, выдумав музыку на похоронах. Разрывает сердце от скорбного Шопена. Никогда не плакавшие мужчины глотают слезы. В свои двадцать пять лет мы не прожили своих двадцати пяти, и траурный марш напоминает нам об этом… И он вздрогнул от неожиданности.
— Слушайте, — дергал его за рукав парень в промасленном комбинезоне, — послушайте, как тогда получилось: это меня черт попутал. И три рубля мне без надобности были..
— Иди ты! — крикнул Великанов.
А парень семенил рядом, заглядывал в его лицо, вытирал рукавом градом кативший пот.
— А штаны эти — ну их… Я и не в обиде… На что они мне?
И только когда двинулась колонна машин, он остановился, потрогал шею, где слезный ком стоял, а потом спешно побежал назад крупной побежкой.
Карпухин с трудом вспомнил его лицо, но не до этого было, не до шофера, с которого они когда-то сняли штаны. Он проводил его глазами и увидел, что процессия проходит мимо больницы и уже поравнялась с тем недостроенным корпусом, в котором находилась их комната. Невозможно было представить, как он вернется в общежитие, где стоят пять кроватей и где круглый стол неумолимо ожидает пятерых.
Оркестр замолчал. Стало на минуту тихо. Только шаркала, вздыхала и плакала про себя длинная процессия. Приехала почти вся Сашина больница. Эти еще не выплакались, кто-то срывался и рыдал в голос.
Остановились у кладбищенских ворот. Золотарев и Великанов забрались на машину и передали Карпухину два стула. Внизу осторожно приняли гроб мужчины и поставили его на стулья. Снова грохнула медь, музыка обожгла людей. Восемь человек подняли гроб, понесли его по аллее.
Зарубин старался