А друзья! Я забыл о друзьях. У каждого я буду проводить один день в году, и этот день будет помечен в календаре. Потому что я буду незаменимый исповедник детей и превосходный рассказчик.
Мы непременно встретимся в будущей жизни. Я буду покачиваться на арбузных корках, типа стареющий скейтист. Ты подплывешь, типа нервная байдарка. И, конечно, спросишь по-английски, оглядываясь неопределенно:
– Как вам это нравится?
А я, конечно, отвечу по-французски, широко улыбаясь:
– Для вас все бесплатно.
И мы опять с тобой не найдем общего языка.
23
Последнюю тряпочку, на которую ты будешь молиться, я тебе простирну. Я тебе и простирну. Ты совсем меня не заметишь. Ты посмотришь на посеревший горизонт и подумаешь, что переборщила со щелоком. Очень огорчишься на себя. Даже ударишь кулачком в корыто.
Сухонькой щепкой прибьет тебя к разбитой с утра постели. Я буду смотреть из всех углов молодыми глазами, но ты не узнаешь. О чем бы помолчать? Ты засыпаешь.
24
Нет. Я превратил бы тебя в безропотную черепашку и поселил у постели. Гладил бы твою уплывающую головку, кормил травой и пел песни.
Но волшебником я был только в прошлой жизни. Да и какая же ты черепашка? И, конечно, не прошла бы мне даром моя жестокость.
25
Нет. Ты, именно ты, будешь пленять до девяноста. Лилитин грех простит тебе Господь. Ты забудешь ревновать к первенству, посмирнеешь, станешь хорошей бабушкой. Ну, чуть-чуть нервной и сухообразной.
Все будет хорошо. Я окажусь соседом, и мы будем видеться раз в весну. И даже как-нибудь поцелуемся в сумерки.
26
Был светлый день. Меня принимали в почетные бойскауты. Какой-то доцент нашел в списках забытых деятелей доисторического социализма мое имя. Меня вынули из убежища, помыли, постригли, навели седину и одели в одноразовый костюм.
Я не совсем понимал свои заслуги, но чувствовал, что они есть. Поэтому был скромен. А также до последней степени корректен. Правительственная телеграмма стала воронкой для чачи, которую привезла мне незнакомая сочувствующая грузинка.
Телекамеры заблаговременно вмонтировали в шкафы и незаалебастренные ниши. И, хотя кабели отключили, в ту ночь мы с женой не могли распалиться восторгом от майских петербургских ночей. Гуляли. Парафиновые подтеки Северной Пальмиры бросали нас то в историю, то в завтрашнюю премудрость комедии почета.
– Дни – муравьи, – сказал я интимно. – Они откусывают и растаскивают крохи счастья.
– Вот именно, – с готовностью ответила жена. – У тебя много было женщин?
– Ну что ты? – пробормотал я. – Ну…
Для искренности спасительнейшая из масок – простодушие.
Жена закусила губами веточку рассвета и замолчала. Росси и Кваренги по-прежнему обещали мне высоту воплощений.
Утром я ушел в присутствие, чтобы заглушить в себе биологические ростки зазнайства. Меня встретили, как и положено, фамильярно, хотя телефонограмма президента была уже размножена.
Дома ждали спущенные с чердака тюки, вилы и подушки. Пыль – разбросана по вещам с редким чувством симметрии. Мамин халат был моделью сквозняка, который-таки и ошалел.
Жена была бесподобна. Чернильная рубашечка, надеваемая в огород, с простреленным карманом. Обворожительные брюки Гавроша. Старческий грим и тапочки, которые еще в детстве просили есть.
А софиты уже по всей улице. Телекамеры ненавязчиво подключены. Два миллиона любовниц строчат телеграммы. Английский консул имитирует беду организма и исчезает, забывая жену. Бойскауты ломают спички скорее нервно, чем по традиции.
Я не могу сдержать добрых, хотя и ущербных чувств. Напиваюсь несказанно. С Козлоногим. Он, конечно, доволен. Хотя и задание-то у него было, по правде сказать, простое.
27
Горлышко бутылки с расколупанным серебром будит уютную мысль об ангине. Детские болезни – акварельные чертежи любви. Корысти не больше, чем в жажде бессмертия.
Нравимся друг другу опереньем. Тайно вожделеем к печени соседа. Любовь – это когда ни за чем нужен и ни за что любим.
Луковая моя греза, трамвайный поцелуй.
Жизнь свалялась и мечтает снова быть обманутой портным. Иллюзии, не успев обноситься, сгорбленно затихают на плечиках. Что ты там ладишь их, прикушенно напевая? Оставь, я стар.
Но весна с бандитской бесшумностью врывается в сердце и отмыкает его. Я снова открыт для всякого рода сволочи и празднеств. Проплываю по улицам, глупо улыбаясь, как открытое фортепьяно, на котором балуются воодушевленные ранним теплом толпы. Боже, помилуй, какие звуки в душе моей.
Квадратные колонны солдат и матросов. Не рассыпаются, но и не слишком чтут геометрию. Теркинские улыбки. Амурские волны шинелей. Не в баню, не на войну – на митинг.
Семейный праздник на Дворцовой. Офицеры в цивильном с женами и детьми. Спешат засвидетельствовать выполнение приказа. Кумач впервые за долгие годы вынесен для проветривания. Вице-адмирал строго озирает площадь, но глаз его радуется. Дети при исполнении и не шалят.
Карманный праздник государства в разгаре. Сводный оркестр у Александрийского столпа вдумчиво надувает щеки по команде тамбур-штока. Из труб вылетают сияющие мыльные пузыри и сладко лопаются в сердце. Немного не хватает раскидаев и глиняных свистулек, но родина вновь зовет.
Все лазы в толпе заканчиваются мундирными тупиками. Я помечен краской, как зараженный кролик. Боже, я ведь мог случайно влюбиться в одну из этих женщин! Мне нравились в детстве морской кортик, «Левый марш», слово «майор» и звук горна.
Глаза ничего не видят от набрякших линз, слишком сильных. Я разбиваю их рукавом. Молодой кавторанг с вышедшими из моды сросшимися бровями ажиотажно рассказывает, как без очереди отоварился тресковой печенью и языками. Тычусь в его рукав, еще не окончательно прозрев. Он больно берет меня за локоть: «Вам туда», – и здорóво ежится от зябкого весеннего тепла.
Карлик с сумасшедшими глазами весело подхватывает меня и делает собеседником.
– Христос, – кричит он, брызгаясь, – почти официально предполагает пандьяволизм: помимо, говорит, индивидного, существует-де зло и как некая внесоциальноисторическиконкретная, внесоциальноэкономическиконкретная (а наоборот, как некая именно абсолютная-де) субстанция, пронизывающая-де весь мир, лишь-де персонифицирующаяся иногда в виде черта или какого-либо социалиста…
Я отталкиваю его, и он продолжает говорить, не замечая потери. Но тут же оказываюсь в другом круге.
Некто хромоносый одной рукой держит меня за рукав, другой педантично заводит генеральскую пуговицу. Генерал ради праздника сносит демократически. Разговор запален воспоминаниями о Даманском. Как хворост потрескивают в нем раскосые китайцы. Генерал пытается нащупать у плеча несуществующие аксельбанты. Из его хохочущего рта торчит мордочка уцелевшей крысы.