— Или да, или нет. Прямо сейчас не могу сказать.
— Если я что-нибудь понимаю, там среди прочего должна быть бутылка из-под вина. «Шато-Марго» восемьдесят второго года. А также пробка от него. Пусть кто-нибудь займется этой пробкой.
— Что ж в ней такого замечательного?
— На внешней стороне могут оказаться остатки устройства, с помощью которого Соболь отравил вино. Выглядит оно, очевидно, как крохотная французская булавка с острием длиной миллиметра три-четыре и головкой размером с просяное зернышко. Головка частично отсутствует. Технология проста. — Я схватил пустую посудину из-под «Каберне» и показал. — Чтобы налить вина, вы откупориваете пробку, одновременно вводя в нее острие капсулы, и разливаете. Первая порция совершенно безвредна — можете пить сами и потчевать знакомых. Однако перед тем как вернуть пробку на место, ее переворачивают и капсула оказывается внутри. Теперь достаточно слегка взболтать вино, и оболочка устройства растворится… Если остатки этой штуки сохранились на пробке — а у Олега Ивановича времени было в обрез, потому что с собакой вышла накладка, — их можно рассматривать как вновь открывшееся обстоятельство. Этого хватит, чтобы вернуть дело из архива.
— Дьявол! — пробормотал Гаврюшенко. — Борджиа хренов… Что собой представляет та бумажонка, за которой он гонялся? А заодно хотелось бы поглядеть и на того, кто заказал всю эту музыку.
— Мне тоже. — Улыбка вышла у меня кривой.
Гаврюшенко покатал свой бокал между ладонями и брезгливо понюхал содержимое. Похоже, моя демонстрация получилась убедительной.
— Не представляю, как к этому подойти. Каким образом ты собираешься доказать, что шестнадцатого Соболь побывал на Браславской? Время ушло. Ты говоришь, он теперь что-то вроде пастора?
— Глава независимой церкви. Вполне легальный бизнес. Свидетельство о регистрации, действующий храм и все такое.
— Совсем паршиво, — Гаврюшенко поморщился.
— Почему?
— А ты прикинь — если придется брать его в оборот, как минимум два десятка прихожанок в один голос покажут, что именно в тот вечер они со своим гуру до полуночи камлали святому духу. Или кому они там поклоняются? В общем, суши весла. Я бы на твоем месте все-таки плюнул на это дело, тем более что все обошлось.
— А на своем? — Я поймал себя на том, что уже далеко не впервые задаю ему этот вопрос, и засмеялся, хотя ничего веселого тут не было. Обычно с этого и начинались наши с ним перебранки.
— Чего ты скалишься? — набычился Гаврюшенко. — Я — другое дело, хотя официально обо всем этом знать не знаю. Да и ты Кокориным никто, чтобы требовать возобновления следствия… Кстати, — он вдруг оживился, — тебе еще не осточертело твое гуманитарное управление? Ты чем там, собственно, занимаешься?
— Понятия не имею, — огрызнулся я. — Спросите у начальства.
— А я, между прочим, в понедельник собирался тебе звонить. Как насчет того, чтобы сменить работу?
— Не возражаю, — сказал я. — Интим и выезд в страны Ближнего Востока не предлагать.
— Идиот, — буркнул Гаврюшенко. — Я же серьезно. В городе появилась сильная адвокатская фирма — зовется «Монтескье». Они существуют всего два года, но уже успели сделать себе имя, несмотря на дурацкое название. У меня были с ними контакты, и я упомянул тебя. Оказывается, они кое-что слышали о твоих старых подвигах, а их шеф берется возобновить твою лицензию, хотя это ему недешево обойдется. Что скажешь?
— Монтескье был великий правовед, — произнес я и умолк.
Мне полагалось бы выразить признательность или хотя бы обрадоваться, ведь именно это и было целью нашего с Евой возвращения в город, который обошелся со мной по-свински. Но сил на эмоции у меня уже не было — слишком много всего для одного, пусть даже и воскресного дня.
— Спасибо, Алексей Валерьевич! — наконец выдавил я.
— Не стоит! — фыркнул Гаврюшенко.
Тут в кухню вернулась Ева — свеженькая как огурчик, если, конечно, это расхожее сравнение можно применить к юной зеленоглазой женщине со сливочной кожей, нахальным носом в веснушках и копной не поддающихся укладке, вьющихся от природы волос. Только легкие тени под ее глазами свидетельствовали о том, что денек выдался непростой.
Гаврюшенко уставился на нее, словно увидел впервые, а я, слегка раздувшись от гордости, напыщенно произнес:
— Я даже знаю, кто станет моим первым клиентом. Если, конечно, «Монтескье» и в самом деле интересуют адвокаты с подмоченной репутацией.
— Вот как? — насмешливо спросил Гаврюшенко. — И кто же?
— Анна Матвеевна Кокорина, — сказал я…
В половине одиннадцатого мы вышли на проспект, залитый натриевым светом, и, не сговариваясь, повернули в противоположную от ближайшей остановки сторону. Я обнял Еву — было прохладно, вот-вот начнет подмораживать, но порывистый ветер, упорно дувший все последние дни, наконец-то стих. Пешком до нашего дома отсюда минут двадцать не спеша, вокруг не было ни души — только редкие машины со свистом проносились мимо. Что-то случилось с кленами по обе стороны проспекта: деревья, словно по команде, за несколько часов сбросили всю листву и теперь стояли почти голые, по щиколотку в собственном наряде, отслужившем срок. Листья все еще продолжали осыпаться с таким звуком, будто непрерывно шел тихий дождь.
Все кончилось, подумал я под аккомпанемент листопада. Пазл, хорошо ли, худо ли, все-таки сошелся, а то, что случилось с нами, можно было считать или поражением, или победой — в зависимости от точки зрения. Мы трое — Ева, я и маленькая безмолвная рыбка, смирно ожидающая своего часа, — плыли в прохладном, ярко освещенном и вполне безопасном пространстве. В том самом, где встречаются концы и начала, времена и вечность — как на той картине, что и сейчас висит в кабинете Матвея Кокорина. Которую пятьсот лет назад написал Матис Нитхардт, а потом кто-то назвал «Ангельский концерт».
Внутри картины было уютно, несмотря на то что от зарплаты у меня в кармане оставалась только мелочь, а ел я в последний раз ранним утром. Ева прижалась ко мне и слегка боднула лбом в плечо, а я наклонился и поцеловал ее. Голова у меня окончательно пошла кругом.
Возможно, поэтому я все испортил. Мы только что пересекли проспект, и едва ступив на тротуар, я остановился и растерянно произнес:
— И все-таки — не понимаю!
Ева удивилась:
— О чем ты, Егор?
— Откуда Соболь мог пронюхать о Библии?
— Я сама ему сказала, — с безмятежной улыбкой сообщила Ева.
— Ты?!
— Ну да, кто же еще! Ведь об этом знали всего четверо: Дитмар Везель, Нина Дмитриевна, Интролигатор и… и пастор Николай Филиппович Шпенер. Правда, Шпенер не догадывался о Библии, зато ему откуда-то было известно, что именно хранится в семье Везелей. Он-то и стал источником информации для тех, кто столько лет охотился за письмом… Если бы они с самого начала знали про Библию, вся эта история закончилась еще до того, как мы с тобой появились на свет.