— Это же все понарошку. Сплошная выдумка. Господи, да что с тобой.
Я протянул ей руку, и Мартина впечаталась щекой в предложенную ладонь, остро нуждаясь в человеческом тепле.
— Не уходи, — сказала она. — Пожалуйста, не уходи. Послушай.
Она все знала. Она знала гораздо больше, чем я. С другой стороны, кто ж не знает больше, чем я. Даже вы.
И еще один известный момент: когда что-нибудь подобное всплывает, то зачастую в совершенно несуразном порядке, и вдобавок вы едва ли в состоянии слушать. Ясидел на банкетке, закусив губу и пытаясь унять дрожь в коленках, а те ходили вверх-вниз, как сваебойные копры. Мрачный как туча, Осси прибыл сегодня днем из Лондона. Имело место выяснение отношений. Оказывается, Мартина все знала, причем с самого началa. Потрясающий у баб нюх. Осси выложил все начистоту. Селина, ребенок, ловушка. Он был раздосадован, зол, что все пошло наперекосяк. Он чуть не ударил ее, этот сукин сын. Чуть не ударил ее. Да попадись он только... Она сказала мне, что всю жизнь хотела детей, с самого детства. Осси детей не хотел, но честно старался. Они старались уже пять лет. Сидели, взявшись за руки, в приемных комнатах лабораторных центров. Жрали чертову уйму чудодейственных таблеток. Он дрочил в пробирки и ходил по дому с градусником в жопе. Все без толку. Несовместимость... А деньги-то были у Мартины. Все деньги, причем всегда. Осси неплохо зарабатывал, очень неплохо — зачем же еще, спрашивается, тратить день за днем, покупая и продавая деньги, если не ради денег? Но настоящих бабок у него никогда не было — тех, которые неуязвимы, неприкосновенны, что ты ними ни делай. В итоге она его выгнала. Сегодня днем. Ничто так не раскрепощает женщин, как деньги. Когда у бабы есть деньги, от нее глаз не оторвешь... Не отпуская моей руки (а народ уже начал помаленьку стекаться обратно в зал из буфета), Мартина поблагодарилa меня за то, что я настоящий друг. Выразила признательность за мое, как его там, бескорыстие. Похвалила за мужество и сдержанность, проявленные в связи с ролью Селины. Она чувствует, сказала она, что может быть со мной откровенна (а уже зазвонили колокола, загудели гудки, и мимо нас быстро замелькали костюмы с платьями), поскольку поняла, сидя со мной бок о бок, что я тоже тронут, лелею особую боль обманутых, молчание страдальца... Ну да, видите? Ничто человеческое, во всех смыслах. Я опустил взгляд и увидел, как обкусаны, изжеваны ее ногти. Человеческая боль заполнила ее всю, до самых кончиков пальцев, а я ничего не замечал, почти ничего.
— Мартина, — произнес я. — Милая. Я...
— Уже начинается.
— Мне очень нужно в сортир.
— Времени нет. Давай быстрее.
— Куда?
— Туда.
— Нельзя. Там только для инвалидов.
— Ну давай же. Быстрее.
Через две минуты я выскочил обратно, и мы поспешили в зал.
— Теперь все нормально? — поинтересовалась она. — Ничего не болит?
— Абсолютно нормально, — ответил я и даже не покраснел.
Болело у меня все. Я не смог развязать чертов кушак. Эх, как же я с ним лопухнулся. Под глумливым оскалом служителя я дергал и прыгал, извивался и матерился. В конце концов я только туже затянул петлю вокруг расплавленной дыньки в паху. Потом я услышал из-за двери голос Мартины и, успев лишь смахнуть слезы, ломанулся на зов.
Разошелся занавес, и снова началась та же старая как мир история.
Боль очень терпелива, но даже ей иногда надоедает талдычить одно и то же. Даже боли порой приспичит попробовать себя на новом поприще. Даже боли может осточертеть делать больно и ничего кроме. Примерно через час я достиг уровня самогипнотической безучастности, невесомости; это отдаленно напоминало гневный ступор, в который я ненадолго впадаю, обнаруживая какую-нибудь новую драматичную неисправность в «фиаско» (или будучи поставлен в дорогостоящую известность о таковой). С чувством юмора у меня все в порядке, даже когда смеются надо мной, над моей жизнью. Я часто чувствую себя, как герой анекдота. Но шутка эта делается затасканной, как и все прочее. Когда до меня дошло, что жизнь моя подчинена определенным закономерностям, я первым же чуть не умер от хохота. Как остроумно, подумал я. Жизненные закономерности кажутся забавными, пока не начинают напоминать силки или проклятия. Не исключено, что все мы — калеки, они же «люди с проблемами», как у них тут принято говорить. Я вот точно. Проблем у меня — просто немерено. Я калека во всех отношениях, во всех моих бродяжьих округах. По части волос я недоразвитый, по части пуза — бомж, по части десен — инвалид. Мотор барахлит. Я ничего не знаю. Я слабый, безответственный, обескураженный, тусклый тип. Мне требуется найти новое измерение. Я устал вечно рассказывать один и тот же анекдот... И когда события на сцене близились к завершению, приемами кун-фу я загнал свою боль в угол, принудил подчиниться (о, чрево сладкой муки!), а одинокая женщина молила о прощении голосом, исповедующимся во всех опасностях и пристрастиях, коими чревата телесная природа. "Отелло?.. " "Си... " Да прости ты ее, ради Бога. Трудно, что ли, понять: некоторым цыпочкам, некоторым людям одной жизни мало. Мало, и все тут! Вторую подавай! Ладно там, отвесь ей плюху-другую, преподай хороший урок, разведись, но только не это, только не... Он берет подушку. Смотреть на это выше моих сил. Трагедия, как пить дать трагедия! Нельзя же убивать ее только за то, что такова ее природа, подумал я с такой беззаветной настойчивостью, что жажда отлить всколыхнулась с новой силой, а конец представления был застлан в моих заплаканных глазах натуральным кислотным дождем.
— Проводишь меня до лифта? попросила она, и ясказал:
— Конечно.
Мартина процокала каблучками по лестнице и дальше, на площадку. Я не торопясь замыкал шествие. Чувствовал я себя... ну, бессмысленно отрицать, что я был до боли счастлив. Пока длились последние пять-шесть выходов на аплодисменты, я поделился с Мартиной своей проблемой, и в миг истерической близости она помогла мне развязать кушак, после чего меня приютил первый же найденный нами сортир для двуногих. Собственно же моча оказалась бледной и безупречной, а не темно-артериальной или гневно-рубиновой, как я опасался. Потом, рассекая, словно павы, мы переплыли через улицу и устроились с напитками в темном гулком баре старого отеля и высмеяли мой прикид, и с волнующей прямотой говорили о Селине и Осси, Осси и Селине. Потом, чураясь толчеи таксомоторов, мы прошлись по Восьмой авеню и миновали Двадцать третью стрит, миновали Челси, и бровью не повели.
— До завтра? — произнес я.
Прибыл лифт и распахнул гармошкой двери.
— До завтра, но дальше-то что?
— А ничего.
Она улыбалась весело, снисходительно или просто дружески, но вдобавок тепло, во весь рот, аппетитно. Я лениво шагнул вперед. Она шагнула назад и замерла уже в лифте, и с места не сошла. Я лениво шагнул вперед. Теперь главное — не останавливаться. И когда на ее лице внезапно отразился ужас, первая моя мысль была: «Это она переигрывает. Не такой уж я и страшный». Но потом я ощутил спиной твердое давление чьей-то грудной клетки и услышал лязг захлопнувшихся дверей лифта, и вот нас уже трое в поднимающейся кабине. Я осторожно повернулся. Крепкий черный парнишка, не старше Феликса, нет, все-таки постарше, повыше, весь трясется, в руках здоровый тесак, дюймов восемь-девять.