женщина ходит с сыном); ладила сказать: «Господи Боже!», а попала сказать: «Васильюшко, подвинься сюды». И Васильюшко подвинулся, взял ю за белы руки и вывел ю в другую черьков, и попа попросил, повеньцялся с этой девицей. А это матери, сыновнёй-то матки, не любо стало, што не спросил у матери и взял ю. Оны в черьквы виньцяютця. Она с черьквы да домой и опеть пошла им стрету (стритить их) и взяла во праву руку водки, зелена вина, взяла во праву руку, во леву руку взяла простой водки. Ну оны идут оттуль, а мать им стрету пришла и Василью подала с правой руки зелено вино, и: «Васильюшко, — скаже, — пей, а Осафьи не давай», — а с левой руки Осафьи подала и: «Осафьюшко, — скаже, — пей, а Василью не давай». А Васильюшко, как пил, так Осафьюшки дал, а Осафьюшка пила и Василью поднесла. Ну, так и пошли оны домой; пировали, столовали. Ну, и тут пришла ночь тёмная: спать нужно; положили молодых спать и вси спать. Оны к утру свету переставились, молодыи, видно, што мать дала. Так оны взяли крутили их; сына крутила, она в травцяту тафту, а невеску крутила в полотно; гроб садила сыну золотом, а невески гроб жемчугом садила. И Васильюшка несли на буйных головах, а Осафьюшку несли на белых на руках. И Васильюшка ложили по остоцьну сторону, а Осафью ложили сажен двацять врозь. И в скором времени выросло два древа: древо на Васильи, а друго на Осафьи. И это с этых древов вершоцьки вместо свились и листоцьки вместо залипились (прутоцьки, листоцьки вместо вершочкамы сошлись). Как малый пойдёт, так подивуэтця, а большой, старый пойдёт, поросплачетця. И мать круцинитця: «Так если бы я знала, я вмести и положила бы».
99
Я, аль не я?[51]
Муж жил с жоной, двоэ жили оны; у их дитей было много, шестеро, аль пятеро. Потом она пошла на полянку жать. И приходит, и говорит: «Эту полянку севодни выжну, эту завтра, а эту послезавтрия», — и сама спать ложитця. Спала, спала и не выжала ни одной полянки, не то што — снопа не выжала, проспала всё, а выстала, домой сошла. Потом на другой день опёть приходит, ну и муж пришол ей (опеть это сказала, повторила: «Эту полянку выжну севодни, эту завтра»), полголовы и выстриг, она и не слышала. Ну и потом она прохватилась (проснулась) и выстала, схватилась за голову, полголовы выстрижено, и потом говорит: «Ой, Господи! Поди видай, я ль Наста, аль не я? По рукам так я Наста, по ногам Наста, а по головы так я не Наста». И потом говорит: «Ну, ладно, — скае, — я пойду домой, и стретят меня дити». А там стритилас сусёдка пораньше дитей и ю назвала Настой. Она и обрадовалась: «Видно, я Наста». И потом у ей муж спрашиваэт: «Што же у тебя полголовы выстрижено?» А она говорит: «Ну, скаже, муж, не знаю, привалилась и не знаю, хто и выстриг полголовы». Потом он розсмиялся: «Тебя-бы, — скае, — с подполоска хоть вынесли бы, а ты не слышишь». — «Ну, што хошь, — скае, — муж, делай, случилось так, уж проспала, не слышала так».
100
Дочь и падчерица[52]
Жил старик; у него была жонка, другой раз женивши; у ней была дочька родна и другаа падчериця. Она не любила падчерици от первой жене. «Поди, — говорит, — муж, отвези в лесову избушку». Ну, ён собрал ёйны все одёжи и повёз. Ну привёз туда, сбавил и уехал домой, оставил ю одну в избы. Ну вечер пришол; к ней пришол какой-то старик большущий, большущий. Ну, принёс ей там сумку и говорит: «Спрячь мою сумку, убери». Ну, ёна эту сумку убрала, ужин ему навесила (ну хоть уху варить навесила — половчеа). Ну мышка за пецькой говорит: «Девушка, дай мне рыбы и ухи». Ну она тудыкова подала рыбы и ухи за печку (потайно старика-то), а старик говорит: «Сплесни ей в глаза ухи горячей, так она замолцит, не станет просить». Ну, она сварила, его накормила ужиной. Ну ей с ним лець страшно. Эта мышка спрятала ей в стену, обрядила ю булавкой (повернула булавкой), в стену и положила. Ну, он искал, искал ю, так и найти не мог, до утра доспал и ушол; эту сумку так и оставила у себя девиця, а в сумки деньги. Ну, потом она жила неделю в эхтой лесовой избы. Ну отец приехал. Мать и говорит: «Поди, говорит, вывези хоть косья от дочери с фатёры, там она замёрзла», — говорит. Он приехал, так она отцу навалила денег тых и поехала с деньгами: домой. Приежжаэт домой, так этой матки нелюбо, што она здорова и жива и што богатая. «Ну, — говорит, — старик, топёрь отвези-ко мою дочку туды». Ён повёз. Туды отвёз, до вечера дошло, опеть этот старик и являэтця. Она сичас уху навесила ему, уху и сварила. Мышка за печькой заходила. «Девочка, — говорит, — дай, — говорит, — рыбы и шчей». А старик говорит: «Плесни горячих щей ей в глаза, всё это звегётся» (или хоть просит: звяжет). Ну она и плеснула ей, обожгла. Ну, это до ночи дошло, старику послала постель, так он ей спать зовёт. Ну, ей хоть страшно с ним и противно лець, и ёна как мышку обожгала, так некому обрядить, со стариком лець надо. Старик ю ночь мучил, мучил, до смерти вымучил, ёна и померла; взял титьки вырезал, клал на окошко, ноги повесил на двири. Отец и приехал за дочкой, за животом мать послала. Отворил дверь, ноги на шею упали отцу; ён взял, всё это в сани собрал, собрал ёйны платья и ю всю, што у ей розруб-лено тут, положил в сани и поехал домой. Приежжаэт домой, так жена и говорит ему: «Ну, ты не поежжай к лесници, а поежжай к амбару; имение збавите и тогда в фатеру с дочкой придёте». Он жены и говорит: «Да, не так, как моя дочи, — говорит, — вот, — говорит, — она со своим худым карахтером, куды ни пошли, там всё ничого, а нонь, — говорит, — ей некогда противитця. Свезём, говорит, лучше не к амбару, а в могилу. Жена с досады скочила, мужа в табашный яшшык сбила: «Когда,