Только не зажигайте свет… Пожалуйста, только свет не зажигайте, ладно, а?..
Мы кланялись орущей, неистовствующей публике. Мы кланялись народу, что любил и хотел нас. Я все-таки вырвала руку из руки Ивана. Подбежала одна к краю сцены. Прижала руки к груди. Послала залу воздушный поцелуй. Отбежала назад. Крикнула Ивану:
И одна, без него, скользнула за кулисы. И чуть не наткнулась на ящик из-под реквизита, — какая сволочь выдвинула его сюда, в самый проход, на середину коридора?! — и, я слышала, Иван уже бежал за мной, бормоча на ходу: Мария, Мария, Мария, куда же ты, почему ты не кланялась до конца вместе со мной?
Я рванула на себя дверь артистической. Влетела туда.
И свет погас.
Внезапно погас свет.
Я слышала, как резко, четко стучит маленький барабанчик моего сердца.
Я была одна. Совсем одна. Во тьме.
Одна — на несколько мгновений. На несколько жалких земных мигов: раз, два, три, и — кончено все.
И посмертную павану, и погребальную сарабанду танцуешь не ты — танцуют тебе. Призраки в тяжелых, темных платьях, с тускло светящимися жемчугами на скелетных шеях, с глазницами, горящими в голых черепах, с дрожащими веерами в костяшках мертвых пальцев. Сколько людей прошло по лицу земли и умерло — и в своих постелях, и на полях войны, и в страшных мученьях? И ты думаешь — ты не пополнишь когда-нибудь их ряды?
Когда-нибудь. Скоро. Сейчас.
ФЛАМЕНКО. ВЫХОД ДЕВЯТЫЙ. САРАБАНДА
Сдавленный крик во тьме.
Шорох. Возня. Стук двери.
Кто-то открыл дверь — или закрыл ее?!
Тихо, это низкий хриплый голос, это канте хондо звучит издали, из далекой дали, в непроглядной тьме.
Нет, это бред. Это просто кто-то всхлипывает, лежа на полу перед дверью. Отползает — на корточках — вбок, за сваленный в кучу реквизит.
Сопение. Ругательство — сквозь зубы. Опять тишина. Звуки борьбы.
Что вы так долго копаетесь, электрики! Господи, у нас же всегда все на соплях! Даже здесь, в новом концертном зале в Лужниках!
И снова тишина. Провал в тишину.
И только всхлипы — тут, рядом, во тьме.
И взрыв света.
И снова музыка.
И опять музыка — огромная, разливом — на весь мир, полная невысказанной скорби, навечного прощанья.
Свет, слепящий свет!
Ты вовремя. Ты — не вовремя?!
Кто, задыхаясь, отворачивается лицом к стене, сидя на корточках, закрывая руками мокрое лицо?!
Палочки. Барабанные палочки брошены на пол. Они были заткнуты за лацкан пиджака, воткнуты в старый дырявый карман — и вот потерялись, и вот валяются на полу. Кто поднимет палочки? Кто сыграет партию маленького барабанчика? Оркестр играет сарабанду, и в зале все замерли. Зачем для последнего биса эта сумасшедшая парочка, эти мировые знаменитости, выбрали старинный испанский погребальный танец?!
— Уйдите! Отойдите все! Я не отдам ее вам!
— Он сошел с ума, он определенно сошел с ума, я говорю вам, отнимите ее у него, возьмите ее у него из рук, она же может быть еще жива, ее можно спасти, ну же, что же вы медлите, здесь каждая секунда дорога, черт побери!..
— Я не могу… видите, как он ее держит крепко… я… боюсь…
— Чего вы боитесь, он же безоружен, он же просто вне себя, вы видите…
— Ну да, он невменяем, и вы хотите, чтобы я у невменяемого отнял его добычу?..
— Ну он же не маньяк, в конце концов… он же…
— А если?!..
— Иван, Ванечка, Иван Кимович… спокойно, пожалуйста, не нервничайте… Мария, кажется, больна… Ее надо осмотреть врачам… Отдайте ее, пожалуйста, врачам… Вот они, здесь, видите… Вы же видите, это врачи… Они не сделают ни вам, ни ей ничего плохого… Прошу вас…
— Прочь!
Он обвел всех безумным взглядом. И все опять отшагнули назад.
В коридоре успокаивали, поднимали с пола неутешно рыдающую маленькую, некрасивую девушку. «Вы здесь были?.. Вы видели, что произошло?.. Если Мария Виторес мертва — вы сможете показать, кто ее убил?..» Она молчала, только вся содрогалась в рыданьях. Дверь в артистическую была распахнута настежь. Все было залито ярким, белым, ослепительным светом. Все было на виду. На свету. Ничто не могло быть скрыто, утаено.
На виду — на свету — были все лица.
Искаженное злобой лицо Беера.
Растерянное, с бегающими туда-сюда поросячьими глазками, жирное, потно лоснящееся лицо Родиона Станкевича.
Оскаленное, сумасшедшее лицо Ивана.
Запрокинутое, бледное, — белые щеки, черные волосы, ярко-красная помада на губах, — неподвижное лицо Марии.
Озабоченные, сердитые, строгие лица врачей.
Испуганные лица осветителей, режиссеров, помощника режиссера, набившегося в артистическую персонала.
И половицы заскрипели под тяжелыми шагами.
И свет безжалостно озарил, выявив все до одной морщины, все вмятины и царапины беспощадного времени, коричневое, как кора старого дерева, твердое как гранит лицо Кима.
Он сделал шаг вперед. Еще шаг. Еще. Остановился.
И все замолчали. И все смотрели на него.
— Отдай ее мне, Иван, — сказал Ким Метелица, и каждое слово прозвучало ударом молота. — Отдай ее мне, иначе тебе не жить. И никому. Иначе никто отсюда не уйдет живым.
И Ким Метелица медленно, очень медленно вынул из кармана огромный многозарядный пистолет и медленно, очень медленно обвел черным глазом дула всех, кто набился сюда, в артистическую Иоанна и Марии.
И Иван, вскинув оскаленное, умалишенное лицо, как под гипнозом, как заговоренный, сделал шаг к Киму, еще шаг, еще шаг. И, когда он достиг Кима, он переложил бездыханную Марию с рук на руки отцу, как драгоценную вещь, как золотую статую, как священную мумию мертвой царицы.
И Ким, пятясь с телом Марии в руках, к настежь открытой двери, к выходу, по-прежнему держа пистолет наставленным на всех, онемевших в смущенье и страхе, обвел всех кричащими, пустыми глазами, хотел сказать что-то — и не сказал, и молча вышел, с Марией на руках, в широко распахнутую дверь.
И никто не заметил, как свет выхватил из тьмы, обнял, хлестнул по щекам еще одно человеческое лицо. Мягкое как тряпка; тонкогубое; лысина и очки на сморщенном гармошкой лбу. Подслеповатые глазки моргают часто-часто. Трехдневная щетина на обвислых щеках. Кургузый пиджачок встопорщился на одном плече, с другого — сполз, вот-вот упадет наземь. Клетчатые брючки все в грязи — сразу видно, одинокий мужик, никто не ухаживает за ним, не чистит одежду, заботливо не собирает на работу, в дорогу, бутерброды и яблоки с собою в портфель не сует. Матвей Петрович Свиблов, барабанщик экстра-класса, ударник номер один всея Москвы, зануда и прохиндей, гениальный музыкант и известный пьяница и разгильдяй, собственной персоной. Это про Матвея Петровича ходили легенды: как он однажды, имея двести тактов паузы в своей партии литавр, отправился в буфет пить пиво, пил-пил его, потом глянул на часы — и ломанул в оркестровую яму что есть сил, добежал, выскочил из-за кулис — а дирижер уже гневную руку в его сторону выбрасывает: его удар по литаврам! И Петрович не растерялся, сдернул с ноги башмак и запустил им в литавры, и попал, и загудели литавры на весь зал! И попал ведь, зараза, точно в такт! Тогда, когда дирижер на него показал! И выругать его невозможно было: ведь аккорд был поддержан литаврами вовремя, не придерешься!