оскорбления и несправедливости судьбы… А там и пошло. Экзамены бросил, – дескать, теперь не для кого дипломы добывать… И понесло его случайными течениями, как лодку, брошенную на реке… Заявился опять в нашем городе… Может быть, думал зачалиться как-нибудь за материнскую могилку… Да ведь что тут могила поможет… Если бы в ней отыскался смысл какой-нибудь, тогда, конечно, другое дело… А так… взял в суде свидетельство «на право хождения» по делам и вступил на отцовскую дорожку. Жизнь повел беспутную, время проводил в кабаках, с голытьбой, и брал дела самого рискованного свойства. Год такой жизни, – и выработался в пьяного и дерзкого буяна, анфан-террибля всего нашего мирного городка, грозу мирных граждан. И откуда-то, черт его знает, в этом застенчивом юноше объявилась вдруг наглость, а с нею и остроумие просто дьявольское: все в городе его боялись… Замечательно, что редкий городок на Руси обходится без своего Рогова. Своего рода должность, полагающаяся по штату. Тихо это всюду, мирная дремота, идиллическое спокойствие, г. Будников по улицам ходит, прямой, величавый, собственные шаги считает… По вечерам – особенно в праздники – шорохи эти поэтические, а тут где-нибудь ухает кабак вроде нашего «на Ярах», и бурлит какая-нибудь безобразная, изболевшая и одичавшая душа… А около нее, конечно, сателлиты. Это уже, так сказать, в порядке вещей, необходимый аксессуар глухих провинциальных углов…
Первое время после своего появления Рогов иногда встречался со мною… Робко поклонится и отойдет к стороне, особенно когда пьян. Раз, встретившись, я заговорил с ним и пригласил его к себе. Пришел… трезвый, серьезный, даже застенчивый… по старой памяти, что ли… Только – как-то у нас не склеилось. Встало между нами – воспоминание: я – молодой учитель со свежею верой в свое призвание, с живым чувством и словом. Он – юноша, еще чистый, благоговеющий перед моим нравственным авторитетом… Теперь он – Ванька Рогов, тиходольский дебошир и ходатай по сомнительным делам… А я… Ну, одним словом, – точно стена какая-то стоит между нами и разъединяет: о главном, о том, что всего важнее, – не говорим. Чувствую, что надо бы разрушить какую-то перегородку, сказать ему что-то такое, что проникло бы в эту душу и взяло бы ее, как когда-то… И он, вижу, сам ждет как будто со страхом: вдруг ты за это, за самое больное-то все-таки схватишь… В глазах и боль, и ожидание… А у меня силы для этого нет. Оборвалась… еще, кажется, тогда, давно, когда в первый раз со стыдом пришлось отступить…
Так мне и пришлось наблюдать, в качестве, так сказать, сочувствующего свидетеля, как опускался этот юноша на глазах, пошлел, спивался, грязнел… Обнаглел, стыд стал терять, потом слышу: Рогов вымогает и попрошайничает по мелочам. Дела берет плохие: ходит по самой, так сказать, границе между просто предосудительным и уголовным. Да ходит ловко, как акробат, и над всеми смеется. Года в два-три уже совершенно определился. Фигура мрачная, грязноватая и чрезвычайно неприятная.
Ко мне иной раз стал уже заходить пьяный… И странно: в этом виде мне с ним стало как будто легче… Задача, что ли, упростилась, стала очевидна его вина, и мораль давалась легче. Помню, как-то после одной его выходки, до очевидности скверной, говорю я ему:
– Так и так, Рогов, нехорошо.
Он сначала сжался было, глаза отвел, как бы боясь нравственного удара, а после тряхнул лохмами и посмотрел мне прямо в глаза, видимо, призывая на помощь свою наглость.
– Почему бы, говорит, Павел Семенович, нехорошо?
– Нечестно, говорю.
– Ну, знаете ли, говорит, это ведь только замена одного спорного термина другим, не менее спорным. То было нехорошо, а теперь стало нечестно. А у меня, говорит, на этот счет своя теория выработалась. Честность и другое тому подобное есть не что иное, как десерт. Десерт же, как известно, подается после обеда. А если нет обеда, – какая же, говорит, надобность в десерте?..
– Но припомните, говорю, Рогов, отчего у вас нет обеда… Учились вы хорошо, были уже на дороге и вдруг уклонились с пути…
Самому мне в эту минуту показалось это соображение не только убедительным, но даже неопровержимым. А он посмотрел на меня, засмеялся и говорит:
– Вы, говорит, в последнее время, кажется, на биллиарде стали иногда вечерами поигрывать?
– Ну, что ж, говорю, играю… для отдыха.
– Клапштос, говорит, знаете?
– И клапштос знаю. – А клапштос, как вам известно, удар этакой особенный, парадоксальный. От этого удара шар сначала идет вперед, а потом вдруг как бы произвольно откатывается назад… На первый взгляд непонятно и как бы противно законам движения, но в сущности просто.
– Ну, так вот, по-вашему, говорит, это что же: шар свою волю обнаруживает? Нет?.. Просто борются два различных движения… Одно действует сначала, другое берет верх после… Ну, так видите ли, говорит, – мамаша моя шла всю жизнь прямым путем, а папаша, как вам хорошо известно, вертелся волчком. Вот и я сначала шел прямо, пока хватало мамашиных импульсов… А потом, знаете, и сам хорошенько оглянуться не успел, как уж меня завертело по-отцовскому… Вот вам и вся моя биография…
И так это он сказал искренно как-то и безнадежно. Опустил голову, закрыл лицо кудрями, потом посмотрел на меня, и опять мне стало жутко. Боль в глазах. Видали вы когда-нибудь у животных, когда им очень больно?.. Собака, – на что ласковая тварь, – а и та в это время хозяина укусить готова.
– Что же, говорит… Кто тут, по-вашему, виноват?
– Не знаю, говорю, Рогов. Я вам, конечно, не судья… Да и не в виновности дело.
– Не в виновности, так в чем же? По-моему, тот виноват, кто меня клапштосом в жизнь пустил… Значит, судить некому. Вот я и двигаюсь клапштосом по жизненному полю… Исполняю волю пославшего… Так-то вот, говорит, голубчик Павел Семенович… Не найдется ли у вас около двугривенного этак серебром?.. Тоска палит, залить надо…
В первый раз он у меня тогда двугривенный попросил, и я сразу почувствовал, что бывшая между нами преграда разрушена. Что он и меня теперь может оскорбить, как и всех…
И мне захотелось защититься.
– Нет, говорю, Рогов. Двугривенного я вам не дам… Так, – хотите приходить, – приходите. Я рад… А этого не нужно.
Опустил он свою лохматую голову, посидел и говорит глухо:
– Да, Павел Семенович. Простите меня. Я и без двугривенного стану приходить. Все-таки посидишь с вами, как будто легче и точно минус какой из обычного угара…
Посидел опять. Помолчали мы оба тяжело и напряженно. Потом он опять говорит:
– Было время… надеялся я много от вас получить… Вы сами не знаете, что вы для меня значили. Вот и теперь иной раз тянет к вам. Ждешь чего-то. Да нет… бесполезно… Клапштос, – и кончено.
– Извините, говорю, Рогов. Но вы положительно злоупотребляете этим биллиардным сравнением. Ведь вы не костяной шар, а живой человек.
– И поэтому, говорит, чувствую… Шар-то, – куда его ни загони, – в лузу ли, в лужу ли, ему, костяному дураку, все равно… А человеку, почтеннейший Павел Семенович, в луже тяжело… Вы думаете, кто-нибудь сознательно и по доброй воле откажется