Сэмюэл Беккет[111]. Вы не родственники — Бек, Беккет?
— Нет.
— Натали Саррот[112] — очень скромная. Она испытывала ко мне материнские чувства, — заметила Вера.
— Вы встречались?
— В Париже я слышала ее выступление. После этого подали кофе. Мне понравились ее рассуждения о… как бы это сказать?… О маленьких движениях сердца. — Она бережно отмерила щепотку пространства и улыбнулась сама себе, не замечая Бека.
— Причуды, фокусы, — сказал Петров. — Вот у Беккета я этого не чувствую — в низкой форме, хотите верьте, хотите нет, всегда есть человечное содержание.
Бек почувствовал обязанность развить тему, спросить о театре абсурда в Болгарии, об абстрактной живописи (то и другое служило мерилом «прогрессивности»; в России их не было и в помине; в Румынии — немного, в Чехословакии — в изобилии). Бек хотел ниспровергнуть Петрова. Но вместо этого он спросил ее:
— Материнские чувства?
Вера объяснила, осторожно формуя руками воздух, как бы сглаживая свои острые, угловатые слова:
— После ее выступления мы поговорили.
— По-французски?
— И по-русски.
— Она знает русский?
— Она русская по рождению.
— И каков ее русский?
— Очень чистый, но старомодный. Книжный. Когда она говорила, я чувствовала себя словно в книге, в безопасности.
— А вы не всегда чувствуете себя в безопасности?
— Не всегда.
— Вам не тяжело быть женщиной-поэтом?
— У нас есть традиция женской поэзии. У нас есть великая Елисавета Багряна[113].
Петров подался к Беку, словно собирался укусить:
— А ваши произведения? Они испытывают влияние «новой волны» — nouvelle vague? Вы считаете себя автором антироманов?
Бек все время сидел, повернувшись к ней.
— Хотите знать, как я пишу? Да? Нет?
— Очень, да, — ответила она.
Он рассказал им. Рассказал бессовестно, голосом, удивившим его самого твердостью, уверенностью, прозрачной настойчивостью, о том, как он писал когда-то, как в романе «Путешествие налегке» он пытался показать людей, скользящих своими жизнями по поверхности вещей, заимствуя оттенки у предметов так, как предметы в натюрморте окрашивают один другой, и как потом он пытался поместить под мелодией сюжета контрмелодию образов, сцепляя образы, всплывшие на поверхность и утопившие его повествование, и как в «Избранных» он пытался выстроить из всей этой мешанины саму тему, эпическую тему, изобразив персонажи, чьи действия предопределены, на глубинном уровне, тоской, жаждой каждого вернуться, припасть к источнику своего личного образного мира. Книга скорее всего не удалась; во всяком случае, приняли ее плохо. Бек извинился за то, что рассказал все это. Его голос оставлял у него во рту картонный привкус. Он чувствовал тайное опьянение и тайные угрызения совести, поскольку ему удалось преподнести свой провал как неслыханно благородный и донкихотски сложный эксперимент, в то время как на самом деле причиной всему, как он подозревал, была обыкновенная ленность.
— Столь сентиментальная по форме проза не могла быть сочинена в Болгарии. У нас не очень счастливая история, — изрек Петров.
Впервые Петров заговорил как коммунист. Если Бека что-то и раздражало в людях по ту сторону зеркала, так это их убежденность в том, что в страданиях им нет равных, если даже во всем остальном они посредственны.
Он сказал:
— Хотите верьте, хотите нет, но и у нас она не очень счастливая.
Вера спокойно вмешалась:
— Вашими героями не движет любовь?
— Движет, еще как… Но в виде ностальгии. Мы влюбляемся, как я пытался сказать в этой книге, в женщин, напоминающих нам наш первый ландшафт. Глупая мысль. Я изучал любовь. Написал однажды эссе, посвященное оргазму… вы знаете это слово?…
Она покачала головой. Он вспомнил, что это означает «да».
— …оргазму как совершенной памяти. Только вот загадка — что же мы вспоминаем?
Она снова покачала головой, и он заметил, что у нее серые глаза и в их глубинах — его образ (которого он не мог видеть), ищущий воспоминаний. Ее пальцы обрамляли бокал. Она сказала:
— Есть молодой французский поэт, писавший об этом. Он говорит, что мы никогда так не собираемся… не сжимаемся внутри в комок, гм… — Огорченная, она сказала что-то Петрову скороговоркой по-болгарски.
Он пожал плечами и сказал:
— Сосредоточиваем свое внимание.
— …сосредоточиваем свое внимание, — повторила она Беку, будто слова принадлежали ей. — Я говорю нескладно, но по-французски они звучат очень точно, правильно.
Петров улыбнулся и сказал:
— Замечательная тема для разговора — любовь.
Бек ответил, подбирая слова, как будто и для него английский язык был не родным:
— И по-прежнему одна из немногих тем, над которыми имеет смысл задумываться.
— Думаю, хорошо, что это так, — сказала она.
— Вы про любовь? — спросил он взволнованно.
Она покачала головой и постучала ногтем по ножке бокала, так что Беку показалось, будто он слышит звон, и нагнулась, словно изучая содержимое, так что по всему ее телу разлилась розоватость коньяка и ожогом отпечаталась в памяти Бека — серебряный блеск ее ногтей, лоск волос, симметрия расслабленных рук на белой скатерти, все, кроме выражения лица.
Тут Петров спросил, что Бек думает о Дюрренматте[114].
Действительность есть неизменное обеднение возможного. Хотя Бек ожидал увидеть ее опять на коктейле — позаботился, чтобы ее пригласили, — и она пришла, пробиться к ней он не мог. Он видел, как она вошла вместе с Петровым, но ему преградил путь атташе югославского посольства со своей блистательной женой-туниской; а потом, когда он протискивался к ней, ему на плечо легла стальной хваткой рука и скрипучий голос некоей американки поведал ему, что ее пятнадцатилетний племянник решил стать писателем и отчаянно нуждается в наставничестве. Только не для проформы — тут нужен настоящий совет. Бек почувствовал, что его обложили — со всех сторон его окружала Америка: голоса, тесные костюмы, разбавленные напитки, лязг посуды, блеск мишуры. Зеркало потеряло прозрачность, и он мог видеть только самого себя. В конце концов, когда официальных лиц поубавилось, ему удалось вырваться и пробраться к ней. Ее светлое пальто с кроличьим воротником было уже надето. Из бокового кармана она достала бледный томик стихов на кириллице.
— Пожалуйста, — сказала она.
На авантитуле она написала: «Г. Беку — от всей души — с плохим правописанием, но большой»… — последнее слово походило на «ласкою», но должно было быть «любовью».
— Подождите, — взмолился он, вернулся к растасканной стопке презентационных книг и, не сумев найти то, что ему хотелось, стащил из посольской библиотеки один экземпляр «Избранных» без суперобложки. Вложив книгу в ее ожидающие руки, он сказал: — Не смотрите, — потому что внутри он написал со стилистической уверенностью пьяного:
Дорогая Вера Главанакова!
Как обидно, что мы с вами вынуждены жить по разные стороны света!