Почему-то откровенно мне с ним говорить не хотелось. Хотя болезнью, которую он в невинности своего опыта считает стыдной, не страдаю.
Очень гуманный старичок. Выписал снотворное. Почему-то перешел на «ты».
– Выпил таблетку, запил и пососи барбарис. Или дюшес. Или театральную (строго). Но что-то одно. Когда снотворное кончится, достаточно будет пососать перед сном барбарис, он поможет. Но при этом, конечно, не пить на ночь чай и кофе, не работать и не смотреть допоздна телевизор, ложиться с пустым желудком, полчаса перед сном гулять…
Ну, этак я и сам не то что от бессонницы – от смерти бы вылечился.
15
Выкурил хлебную сигаретку. Спасибо. А то все – фабрики имени убийцы.
Жизнь оскудела. Ни дать ни взять. Хочется пошутить, но рот не слушается. Я ведь вообще-то могу, ты не думай.
Так, значит, как я умирал.
Сколько помню, была середина осени. В бутылке – пальмовый ром. Как много выпито-то, Господи! Переливали – рот в рот. Последний раз. На соседней скамейке некто лысый попал в цейтнот. Он тоже еще не умел проигрывать.
Потом то, что тебе неизвестно. Инфаркт, клиническая смерть – все не стоит внимания. Пытался покончить много раз. Хотя бы с сознанием. Дядя мой – человек несравненно более порядочный, поэтому умер решительно.
Барханы, барханы… Горизонты, горизонты… Нет ничего мучительнее бессмертия. Переулки, парадные, скверы, окна, подвалы метро… И ко всему подключен ток. А ты думала, ад – это что?
Ну, конечно, пьянству бой, труба зовет, возлюби ближнего, валокордин, димедрол, феназепам. Фонари и те сморкаются, глядя. Рисунок на обоях изувечился. Друзья говорят последние слова и, в общем, благословляют. А все никак и никак.
Лед, говорю я, лед!
Горизонты… Горизонты…
Я все толстею. Уже по колено в быту. И все больше мерещусь. Привет.
16
Под перевернутой ванной трава давно вылиняла и забылась. От жизни – только лампочка, контра-бандно горит. Небо, гудящее в отверстие для слива. Детские зверьковые глаза. Меткий окурок.
По дороге на работу иногда заглядывает жена. Сынишка заползает послушать сказку про муру-мураву. Раз позвонила любимая. Ей сказали, что меня уже нет, и она уехала на дачу.
Я вылез и пошел туда, куда давно глаза глядят.
Заросшие холмы пахли гуще, чем черносмородиновый лист в июле. Кусты и деревья пребывали в таких человечески одухотворенных позах, будто учились гуманизму у Руссо. Я проскользил по зазеленевшим мосткам прямо к бесцветному костерку. Над ним на елочной треноге голубино вскипал медный таз с вареньем. Пахло вороватой вишневой пенкой.
Рядом на траве лежал раскрытый роман. Вгляделся, пытаясь узнать страницу. Буквы на солнце вдруг стали едко-зелеными и, ожив, начали отслаиваться от бумаги. Я размазал их пальцем, с ужасом сознавая, что хочу попробовать на вкус.
Раздался смех, и меня схватила за плечо та взрослая семнадцатилетняя гостья, которой я обязан темной вспышкой первого поцелуя. Она потрепала мою бородатую щеку холодной ручкой и побежала, не стесняясь показывать свои изузорченные сеном ляжки.
Постыдно побежал следом, почти забыв о цели посещения.
Прекрасный хлам жизни путался под ногами и застревал в глазах. Между тем я был уже, скорее всего, там, хотя никакого тебе мрака вечного огня, рвов, опоясывающих воронку пропасти, или хотя бы туристской, выложенной из шишек отметины. Здесь было все, что создало или зацепило на земле воображение, но не в земном комплоте, а как бы уже после раскрытия заговора.
Страшная теснота.
Запахи керосина, сыворотки, снега, каменной плесени, сена, алычи. Капля дождя серебряным груздем восстала из булыжника. Птичка на изоляторе прикрыла глаз мышиным веком. По краям небосвода оседала пена. Заморозки ждали полуночи, чтобы ударить. Вертикально метались простуженные соловьи.
Папа на скамейке парка труда и отдыха читал прошлогоднюю газету. Мама пропалывала устроенную на газоне грядку. Рядом сидела жена и перебирала какие-то лоскутки. Посмотрела на меня рассеянно и влюбленно.
– Все не придумаю, как мне халат перешить в сарафан. Проклятая жизнь!
17
– Не могу сказать, что я совсем не хотела бы знать, как ты ко мне действительно относишься, – сказала ты.
– Браво! – воскликнул я. – Не могу не сказать: «Браво!»
– Но я, конечно, никогда не спрошу.
– Еще бы!
– Даже не намекну.
– Ни в коем случае!
Сирень все никак не могла опомниться, подпрыгивала на ветру стародевыми елочками, хихикала и роняла линзы. Ночь вплывала во двор серым не едким дымом. Акация лилипутским войском ликовала над нами. В угловом окошке зажегся соблазнительный свет, выхватив из ночи приблудные лица. Не хватало только милиционера, и он появился, улыбаясь застенчиво, как Пилат.
– Левушка прямо у метро встретил всех с ведром шампанского, девушек обсыпал из мешка цветами, потом посадил нас на себя и понес к лифту. Ручьи вина, переодевания… Мужчины хотят спать, то есть уходить, жены все за танцы и за ночевку валетом. Что-то он мне с другого конца дивана шептал. Такой смешной. Хотел объясниться в любви, а хвалил мужа.
– Ты действительно не можешь сказать, что не хотела бы знать? – спросил я.
– И потом утром позвонил. То есть вечером. Голос такой рядышком, сонный. Ты, говорит, не возражаешь, что мы вчера выпили? А как он деньги в долг дает! Ты бы его полюбил просто последней любовью.
– А может быть, ты просто не хочешь знать и поэтому не можешь сказать?
– Может быть, – ответила ты.
Милиционер наконец ушел, умывая руки. Он еще ни разу не брился и долг свой понимал прямолинейно. Личной зловредности в нем не было, кроме любопытства.
– Как ты так можешь? – спросила ты. – Живешь, как и думаешь.
– В общем-то я так не могу. Иначе не получается.
– Вот именно, что я тебя ни о чем не спрашиваю, а ты все время отвечаешь.
– Что же делать? – спросил я.
– Я ведь люблю, как могу, всех. Всех! Но что же делать? – сказала ты.
– Жизнь еще менее состоятельна, чем показалась после, – как бы пошутил я.
Дождь пошел, ничего не напоминая. Двор внезапно осветился, как литавра. Птицы подавились. Я стал акацией и зашумел, бряцая маленькими щитами. Ты оглянулась, обиженная на такую метаморфозу. Но души моей не хватало уже на целый куст. Я сосредоточился и упал тебе в ладонь сухим стручком. Ты задумчиво размяла его, не ощущая растительного оргазма, и задумчиво откинула.
Земля была готова. Я начал разносить свое семя по миру.
18
…Сердцебиение прикидывается смыслом, начала не увязываются с концами. Ответ, как всегда, на последней странице задачника, хочется заглянуть, но старческая, скаредная жизнелюбивость пересиливает любопытство. Век тянется за отделыванием трактатов, в которых все по-прежнему не сходится.