Что я не рассказала ему, так то, как несчастен был Амадеу в Коимбре. Потому что постоянно сомневался в том, что хочет стать врачом. Постоянно размышлял, не выбрал ли он профессию, только следуя воле отца, и таким образом упустил собственный шанс.
Как-то он украл что-то в старейшем универмаге Коимбры, его чуть не застукали, и потом у него был нервный срыв. Я навещала его.
«Ты знаешь, зачем это сделал?» — спросила я.
Он кивнул. Но объяснять ничего не стал. Думаю, это как-то было связано с отцом, с судом и приговорами. Своего рода беспомощный и потаенный бунт. Выходя из больницы, я столкнулась с О'Келли.
«Хоть бы слямзил-то что стоящее! — буркнул он. — Идиот несчастный!»
Не знаю, как я к нему относилась в тот момент, с ненавистью или приязнью. До сих пор не знаю.
Обвинение отца в отсутствии у Амадеу понимания и сочувствия, оно в высшей степени несправедливо. В мою бытность Амадеу, случалось, принимал позу больного болезнью Бехтерева и не менял ее до тех пор, пока не начинались судороги мышц спины, и он уже по-настоящему вынужден был не разгибать ее, а ходить с закинутой, как у птицы головой, сцепив от боли зубы.
«Не представляю себе, как он это выдерживает, — говорил тогда он. — Не только боль. Унижение».
Если где ему и отказывала фантазия, так это с матерью. Его отношение к ней так и осталось для меня загадкой. Симпатичная, ухоженная женщина, и при этом какая-то бесцветная.
«Да, — соглашался он. — Да. Так и есть, да. Но кто бы подумал!..»
Он винил ее в стольких грехах, что этого попросту не могло быть. И трудности во взаимоотношениях с людьми, и чрезмерные претензии к себе самому, и неумение играть и танцевать — истоком всему он считал ее вкрадчивую диктатуру. Но говорить с ним об этом было невозможно. «Не хочу говорить, могу только свирепеть! Просто бесноваться! Furioso! Raivoso!»
Совсем стемнело, и на обратном пути Мария Жуан ехала с зажженными фарами.
— Вы были в Коимбре? — неожиданно спросила она.
Грегориус покачал головой.
— Он очень любил Библиотеку Жуанина[103]в университете. Не проходило недели, чтобы он не засиживался там. И Сала-душ-Капелуш,[104]где ему вручали диплом. Он и много лет спустя часто ездил в Коимбру, чтобы посидеть в этих залах.
Когда Грегориус выходил из машины, у него закружилась голова, пришлось припасть к крыше автомобиля. Мария Жуан прищурилась.
— Часто с вами так?
Он помедлил с ответом, а потом солгал.
— Не относитесь к этому легкомысленно, — озабоченно сказала она. — Вы знаете здесь какого-нибудь невролога?
Он кивнул.
Отъезжала она потихоньку, словно размышляла, не вернуться ли. И только на перекрестке дала газ. Грегориус двинулся к двери. Мир перевернулся, и ему пришлось крепко ухватиться за ручку, прежде чем открыть дверь. Он выпил стакан молока из холодильника и осторожно, ступень за ступенью, поплелся наверх.
40«Я ненавижу отели, — давеча сказал он, когда я помогала ему паковаться. — Так почему же я продолжаю и продолжаю заниматься этим? Почему? Можешь сказать, Жульета?» — Грегориусу вспомнились эти слова горничной, когда в субботу около полудня он услышал, как открылась входная дверь и пришел Силвейра. Правдивость этих слов подтверждало то, как Силвейра просто бросил чемодан и пальто в холле, рухнул в кресло и прикрыл глаза. Заметив Грегориуса, спускавшегося по лестнице, он выпрямился, лицо его прояснилось.
— Раймунду! Ты не в Исфахане? — засмеялся он.
Он был простужен и говорил в нос. Заключение контракта в Биаррице не состоялось, как он надеялся, потом дважды проиграл официанту в вагоне-ресторане, а Филипе, шофер, опоздал на вокзал. К тому же еще Жульета сегодня выходная. Усталость была написана на его лице, усталость, еще более глубокая и изнурительная, чем тогда, в ночном поезде. Тогда, когда поезд стоял в Вальядолиде, Силвейра изрек: «Беда в том, что мы не можем обозреть нашу жизнь. Ни вглядеться в прошлое, ни прозреть будущее. Если что-то ладится, значит, просто повезло».
Они поели из того, что Жульета приготовила вчера, потом пили в салоне кофе. Силвейра обратил внимание на то, что взгляд Грегориуса все время блуждал по снимкам с того представительного приема.
— Черт побери, — воскликнул он, — совсем забыл! Этот ужин, этот чертов семейный ужин! Нет, не пойду, просто возьму и не пойду! — он грохнул ложечкой по столу.
Что-то в лице Грегориуса заставило его остыть.
— Разве только… ты пойдешь со мной? Чопорный семейный ужин в аристократическом доме. Последний! Но если ты…
Около восьми Филипе приехал за ними и остолбенел, увидев, как они, стоя в холле, загибались от смеха.
Час назад Грегориус сказал Силвейре, что у него нет подходящего костюма. Тогда они начали примерять гардероб хозяина. И вот результат их изысканий отразился в зеркалах: супердлиннющие брюки, складками собирающиеся на грубых из сыромятной кожи ботинках, никак не подходивших к образу; верхняя деталь от пары смокинга, который не сходился на животе; к нему сорочка, сдавившая горло. Поначалу Грегориус ужаснулся, а потом зашелся в приступе смеха, втянув в него и Силвейру. И вот они оба наслаждались этой клоунадой. Грегориус не мог бы объяснить себе, каким образом, но этот маскарад был его местью Флоранс.
Но высшей точки это невнятное отмщение достигло, когда парочка вошла в гостиную виллы тетки Силвейры. Силвейра вкусил полного блаженства, когда представлял чванливым родственникам своего друга из Швейцарии Раймунду Грегориу, «подлинного ученого мужа, полиглота, владеющего бесчисленными языками и наречиями, включая и мертвые». Расслышав слово «erudito», Грегориус вздрогнул, как мошенник перед разоблачением. Однако за накрытым с аристократичной пышностью столом в Грегориуса словно бес вселился, и в подтверждение своей гениальности он переходил с древнееврейского на греческий, с греческого на бернский диалект немецкого, сотворил из своей пространной речи вавилонское столпотворение всех других известных ему языков, с минуты на минуту становившееся все безумнее. Он и не подозревал, что в нем скрывается столько задора к языковому авантюризму, он врывался на крыльях своей фантазии в онемевшее пространство, заносясь все выше и выше, делая мертвую петлю, готовый вот-вот сорваться. Он испытал головокружение, приятное головокружение от безумных слов, красного вина, тихо звучавшей музыки — он жаждал этого головокружения, и делал все, чтобы достичь в нем совершенства. Он был звездой вечера. Родичи Силвейры были счастливы, что их избавили от скучного пристойного ужина. Силвейра курил сигарету за сигаретой и наслаждался представлением. Женщины бросали Грегориусу взгляды, к которым он не привык, и боялся истолковать их так, как они ему представлялись. Хотя, впрочем, ему было на это плевать. Главное, что имело значение, — такие взгляды были обращены к Мундусу, высохшему пергаменту, который те называли Папирусом!