— Я признаю, что получить такое наследство — это здорово, но оно всегда меня пугало. Мастерские, предки, семейный талант, cristallo… Все это с детства преследует меня. Для меня это всегда было тюрьмой, понимаешь? У меня нет своего места в мастерских, и никогда не было. Наверное, это просто не для меня. Смешно, правда? Я знаю, что я — сын своего отца, но порой, когда меня тычут носом в это проклятое стекло, мне впору об этом пожалеть. Возможно, я чувствовал бы себя не таким виноватым, будь я внебрачным ребенком.
Он хотел согнуть раненую ногу, но не смог. Зажав сигарету в зубах, он вынужден был помочь себе обеими руками, чтобы передвинуть колено. На мгновение черты его лица заострились от боли.
— Черт… — пробормотал он. — Но я ведь не имею права плакаться! Я, по крайней мере, вернулся живым. Эти кретины из госпиталя не уставали мне это повторять. Но никто не понимает, что из этого ада недостаточно вернуться с целым телом. Есть еще и это, — добавил он, постучав пальцем по своей голове. — И это — совсем другое дело, можешь мне поверить, сестренка.
Ливии было холодно. Из-под входной двери ей в поясницу дул сквозняк. После долгих часов, проведенных в жаркой мастерской, усталость и тревога леденили ей кровь. Она обернула одно пальто вокруг бедер, другое набросила на плечи.
— Там был дикий холод, тебе бы не понравилось, — язвительно произнес Флавио, увидев, как она укутывается. — При сорока градусах мороза словно сходишь с ума. Тебе кажется, что ты заживо похоронен в могиле. Холод парализует тебя, кусает везде, словно бешеный зверь. Невозможно думать ни о чем другом, кроме этого. Просто какое-то наваждение. Говорят, смерть от холода — самая приятная смерть, но это неправда. Пресловутое желание уснуть наступает лишь после долгих физических мучений. Вот оно приятно, а вовсе не обморожение, когда мороз постепенно пожирает тело, не трещины на кистях, не гноящиеся пальцы на ногах. Думаешь, Муссолини позаботился о нашей экипировке? По сравнению с немцами мы были как беспризорники. Не было ни теплой обуви, ни пальто, ни одеял, ни перчаток…
Его лицо исказила гримаса отвращения.
— И ты думаешь, они с нами хоть чем-нибудь поделились, эти уроды? Да они откровенно презирали нас! Мы сражались вместе с ними, но они не делились ничем, ни топливом, ни пищей, ни блиндажами, ни санями во время отступления… Они обращались с нами, как со скотом. Я видел, как один измученный парень умолял их взять его в сани. Они забрали у него все деньги, провезли с километр и выкинули на снег. У меня они хотели отобрать мою «беретту»[87]. Я плюнул им в лицо! Мы ненавидели их, но не могли без них обходиться. Несмотря ни на что, они были нашей единственной надеждой, только с их помощью мы смогли выбраться оттуда. В моем армейском корпусе было тридцать тысяч солдат. Сколько осталось в итоге? Тысяча, две тысячи? Но без них мы бы все пропали.
Его взгляд затуманился. Глаза стали огромными, неподвижными, прозрачно-серого цвета.
— Знаешь, что мы ели в конце? Только снег, и пили воду из колодцев, которые попадались нам на пути. Мы так хотели есть… Голод терзал нас… Никто никогда не сможет этого понять… А ведь мы христиане…
Зубы у него начали стучать, лицо побледнело еще больше. Внезапно он показался Ливии таким несчастным, что она наклонилась вперед и протянула к нему руку, но не решилась его коснуться.
— Я сопротивлялся, сколько мог… Просил небо и Господа избавить меня от этого… Я знал о пытках, которые большевики применяли к офицерам, поэтому избавился от портупеи и нашивок. Ты знаешь, что за это отдают под военный трибунал? К счастью, на мне была солдатская, а не офицерская шинель. Нужно было раствориться в массе. Нельзя было сдаваться русским. Это было слишком рискованно. И потом, этот ветер… Этот ледяной ветер…
Флавио лихорадочно перескакивал с одной мысли на другую, теряя нить разговора. Яростным жестом он вытащил из кармана фляжку, отвинтил крышку и поднес к губам. Когда он открыл рот и алкоголь полился в его горло, Ливия испугалась, как бы он не захлебнулся, но его рука так дрожала, что большая часть пролилась на подбородок и рубашку.
— Я попал в плен. Нас заставляли идти, бесконечно. Есть было нечего… Совсем… Но каждый день появлялись новые трупы. Один парень осмелился. Вначале мы были вне себя от ярости. Некоторые даже пустили в ход кулаки. Нужно быть монстром, чтобы совершить такую чудовищную вещь. Лучше умереть… Это же очевидно. Я тоже так думал, конечно, от одной только мысли меня выворачивало наизнанку… Но наступил момент, когда я больше не мог сопротивляться… Я сказал себе, что он все равно уже умер и не будет на меня в обиде.
Внезапно его тело сотряслось от рыданий, он согнулся пополам, обхватив обеими руками живот.
— Прости меня, Господи! Прости меня!
Ливия в ужасе прижала ладонь ко рту. Стены коридора стали вращаться вокруг нее. Это было невозможно. Широко открыв глаза, не помня себя от шока, она подумала, что сходит с ума.
То, что рассказывал ее брат, было непостижимо. Бесчеловечно. Жестоко. Бессмысленные образы кружились перед ее глазами. Она не могла в это поверить, она не хотела в это верить… Господи, смилуйся надо мной! Мой брат превратился в дикого зверя. Мой брат был доведен до такого состояния, что стал стервятником.
У Флавио было совершенно измученное лицо, выпученные глаза. По его истощенному телу пробегали судороги, и она видела, как под рубашкой учащенно поднимается и опускается его грудь. Она неожиданно вспомнила, как в детстве держала в руках раненую птичку, ощущая, как сильно бьется под пальцами ее сердце, словно оно готово было разорваться. В тот день она удивилась, что жизнь может заключаться в этом ничтожном бешеном стуке и что достаточно одного движения, чтобы заставить его замолчать — сжать чуть сильнее из-за неловкости, или опасного чувства власти, или даже из-за слишком эгоистичной любви; и тогда она поняла, что жизнь — крайне хрупкая вещь.
Теперь перед ней трепетал ее брат, и она видела, как отвращение выворачивает его наизнанку, но продолжала молчать, ощущая тошноту, не находя в себе слов утешения, не имея возможности попытаться развеять одолевавшие его кошмары.
Обрывки воспоминаний заполонили ее сознание. Она увидела их с братом детьми, лежащими на животе в лодке, с нагретыми солнцем макушками; они разглядывали птиц в зарослях тростника. Морские купания в Лидо, летние вечера на пляже, исполненные истомы и лени; кожа, иссушенная солью. Ее брат стоит в Сан-Микеле, на его тонкой застывшей фигуре болтается слишком широкий черный костюм, позаимствованный для похорон у кузена; лицо его бесстрастно, губы, чтобы не дрожали, плотно сжаты. И в день его отправки на фронт неожиданная нежность его поцелуя, которую она до сих пор ощущала на своей щеке.
Его тело сотрясала дрожь, переходящая в самопроизвольные спазмы. Несколько секунд она колебалась, затем неловким движением придвинулась к нему, порывисто укрыла его сначала одним пальто, затем еще одним, укутала его ноги, бедра, плечи. В голове билась лишь одна мысль: защитить его от холода, от голода и от монстров, которые терзали его. Она прижалась к его дрожащему телу, погладила его лоб и щеки, ощущая на пальцах холодный пот.