множеством знакомцев, друзей, наставников.
Все его мироощущения и всё миропонимание — отсюда и от этих людей, и вся поэтика, весь ее образный строй, буквально каждое слово и интонация — из сих народных глубин, он лишь тоже вложил их в профессионально отточенные формы.
И естественно, что его стихи сразу же стали стихами всех, кто чувствовал себя русским. Не какой-то отдельной социальной группы, или прослойки, или даже крошечной кучки эстетов, для которых пишут чаще всего большинство поэтов, а действительно для миллионов и миллионов, которые только и имеют право называться народом.
Конечно, тем, кто вообще глух к поэзии, он безразличен, есть и активно ненавидящие его, и на это у них свои причины, о которых мы еще поговорим. Но их крохи. А тех, для кого он не просто родной, но и самый необходимый, позарез, почти как воздух нужный поэт, без которого совсем невозможно жить, чтобы не одеревенеть и не утонуть в мерзостях, — таких с каждым годом и каждым днем становится все больше и больше. И можно с полным основанием утверждать, что ныне Есенина у нас знают и любят уже куда больше, чем Пушкина, не говоря о всех других.
И на его юбилеи в Константинове съезжается теперь народу намного больше, чем в Михайловское к Пушкину, — это зафиксировано документально: на столетии Сергея Александровича было около ста тысяч. Причем стихи его там звучали в этот день не только со сцены во время официального чествования, но целый день и буквально во всех уголках ныне огромного есенинского музея-заповедника, созданного в Константинове: у его дома, на крутых окских откосах, на дорожках кашинского сада, в школе, где он учился, у Оки. Люди просто сходились группками, и кто-нибудь, переполненный до предела чувствами, читал его наизусть. Читал академик, читал глава правительства России, читал тракторист, читали школьники, какие-то женщины, солдаты и множество других людей, в том числе и большая группа цыган, которые перемежали чтение песнями на его слова. Песни его тоже пели везде.
А в Сибири, по рассказам, на одной из великих тамошних рек есть паромщик, который очень любит парилку, ни одну субботу не пропускает. Поджарый, быстрый, неопределенного немолодого возраста, голова, шея и кисти рук коричневы почти до черноты от постоянного речного загара и ветров, отчего тело, ноги и руки его кажутся белее обычного. Как всякий без конца угощаемый паромщик, он, конечно, большой выпивоха, но в парилку под градусами является крайне редко — парилка для него святое.
Постоит, постоит перед полком, обвыкаясь, и громко вдыхая-выдыхая огненный жар и все шире щербато улыбаясь, покряхтывая и нахваливая мужиков, так хорошо нынче понаподдававших, и обвевая себя легонько веником еще и не поднявшись наверх, уже заблаженствует, и от полного избытка чувств непременно начнет в полный голос читать или петь стихи Есенина. Не только его известные песни, но и другие стихи поет на собственные мотивы. Казалось бы, ну какие могут быть еще стихи да песни в сумасшедшей жаре, в пару, среди ахающих, крякающих, нахлестывающих себя вениками голых, малиново-красных, полыхающих мужиков. Однако получается нечто совершенно необыкновенное: ибо парилка — это ведь всегда праздник тела и души, а с ними, с есенинскими стихами, праздник становится полнейшим, поистине ликующим, потому что паромщик и читает и поет Есенина удивительно проникновенно, на пределе всех чувств: то ликующе восторженно кричит, то шепчет затаенно. И кто-нибудь из полыхающих мужиков, из механизаторов или пастухов, а то и двое, трое обязательно начнут или подпевать ему, или вместе, а то и по очереди с ним читать — многие помногу знают Есенина. А паромщик утверждает, что знает всего, — и это тоже поразительно, и потому десяток постоянных парильщиков готовы слушать его без конца. Повыскакивают под ледяной душ, а в ноябре уже и в рыхлый снежок, маленько поостынут — и обратно.
И необыкновенный праздник продолжается.
Думается, что сам Есенин страшно бы радовался, что его поэзия живет и так.
А за два десятилетия до Есенина Максим Горький — тоже плоть от плоти народной, только городской, — привел в русскую литературу тех, кого в ней прежде никогда не было, и кто всегда считался дном общества: бродяг, воров, грузчиков, проституток, рабочих, нищих, прачек, ремесленников. И еще привел взявших жизнь в свои руки могучих купцов. И показал, как и в этих людях подчас много истинного благородства и человечности, как большинству из них ровным счетом наплевать на мещанскую бездуховную сытость и обеспеченность и как они ищут подлинно высокого смысла жизни. Показал мятущихся, мыслящих глубоко и страстно, решительных и бесстрашных, готовых на любые схватки и подвиги.
Потому-то ярчайшие образы Горького и стали настоящими символами клокочущей предреволюционной России, ибо несли в себе вольный дух народа нашего и его великий романтизм, рожденный неизбывной верой в добро и справедливость и вековечными их поисками.
А необыкновенный кудесник слова Михаил Михайлович Пришвин в самой русской земле, в ее природе, ее зверях, птицах и людях открывал тогда же столько нового, неповторимо прекрасного и поэтичного, что даже те, кто вроде бы знал и любил Россию, вдруг обнаруживали, что о самом удивительном в ней почти и понятия-то не имели.
Молодой же Владимир Маяковский писал о тех горожанах, которые сформировались в начале двадцатого века в растущих как на дрожжах городах, городках и поселках. Писал их же собственным, только что народившимся языком, в урбанизированном образном строе:
На чешуе жестяной рыбы
прочел я зовы новых губ.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
И частушками он вовсю пользовался.
А в архитектуре тогда же к подлинно национальным формам пришел Алексей Викторович Щусев, построивший в Москве Казанский вокзал и сказочно-дивное подворье Марфо-Мариинской обители на Большой Ордынке.
И виртуоз русского модерна, официально именовавшийся его отцом, Федор Осипович Шехтель возвел абсолютно русский по формам Ярославский вокзал в Москве.
А Александр Никанорович Померанцев — здания нынешнего ГУМа на Красной площади, где национальные традиции были органично слиты с самой передовой строительной инженерией.
В музыке в глубоко национальном ключе работал Сергей Васильевич Рахманинов, начинал Игорь Федорович Стравинский.
На театрах во всей своей исполинской силе был Федор Иванович Шаляпин со всем его необъятным народным репертуаром.
И Леонид Витальевич Собинов был в полной силе.
«Шаляпин, Плевицкая, Горький — вот каких гигантов дарит нам земля русская» — писали тогда газеты.
Надежда Васильевна Плевицкая была собирательницей и исполнительницей народных русских песен. Такой бесподобной исполнительницей, что люди буквально