Жизнь отживших — неизменна.
В.Жуковский Он стоял у окна. Сквозь стекло — тонкое, чуть волнистое, как вода в полынье, по краям морозно-узорчатое, — видна была река подо льдом. Над ней — над сугробами и заносами, укрывающими все мелкие овражки на склоне к реке и широкую пойму, над белым покровом, простершимся за рекой до черных лесов на краю земли, — надо всем миром раскинулась тонкая кисея сеющегося снега. Под ней все казалось серо, недвижно и тихо, как вечность. Но жила и неуклонно подвигалась по кругу римских цифр стрелка высоких часов у стены, тяжело и неспешно ходил под нею маятник.
Каких-то три месяца — и расплавятся белые, застывшие снега в солнечном золотом мареве, и хлынут мощными бурлящими потоками, мутными речками и светлыми весенними ручьями — к реке и в реку. Разольется река — и унесет все. Настанет новая жизнь. Настанет ли?
В комнате было жарко натоплено. Он опустился в кресла и стал читать, временами взглядывая в окно: так прекрасно было все за стеклом, так прекрасно было письмо, так прекрасна была вся эта живая жизнь, скрытно и тихо текущая до времени под снегами, что не было сил ни только читать, ни только смотреть в окно.
Да, жизнь была прекрасна, и чувствовать это Осип Петрович Герасимов мог и в свои пятьдесят четыре года, и радовался тому, что может это чувствовать. Вопреки возрасту. Вопреки тоске.
Тоска, как невидимая сеть-путанка, какую он мальчиком здесь же, в имении, ставил на певчих птиц, цепко держалась на множестве опор — на ежедневных сведениях с фронтов войны, на фактах политики, хозяйства, нравственной жизни в конце года 1916 — хоть и уходящего, но страшного. И каждый день появлялись новые опоры-факты, и все укреплялся на них, все расширялся полог тоски. И все же…
Пусть горьким оказался опыт долгой государственной службы. О ней до сих пор, после стольких лет в деревне, еще напоминала внезапная боль. Вспоминались, жалили, томили душу впечатления страшной несправедливости, тупого самодовольства, алчной властности, безрассудной жадности… Все это вдруг распространилось в обществе, расползлось, как заразная болезнь, и наконец охватило государственных людей почти без изъятия.
Пусть неутешительной, а нередко тягостной была и домашняя жизнь — долгие годы бездетного брака… И все же ничто не могло лишить ежедневной радости видеть утро.
Кажется, и осталась в жизни одна эта радость — встречать свет нового дня. И слова утренней молитвы: “Благодарю Тебя, Господи, за то, что Ты дал мне увидеть свет” — и сегодня были полны смысла, даже более — да, конечно, куда более, чем в молодости.
Письмо, которое читал сейчас Осип Петрович Герасимов, некогда товарищ министра народного просвещения при Первой Думе, давно вышедший в отставку из-за несогласий со Столыпиным и поселившийся в своем смоленском имении Зайцево, только что привез ему кузен — Михаил, сын дяди Василия.
Дядя Василий после смерти деда Осипа Ивановича остался в родовом гнезде Муравишники — в “family seat”[26], как сказали бы англичане, по сей день хранящие средневековые понятия землевладения. По английской традиции и закону родовое имение всегда отходит к старшему сыну. Не то у нас. Старшим был отец Осипа Петровича, он-то сперва и поселился, женившись, в родовом дедовом имении — в Муравишниках. Но не задалась совместная жизнь деда с невесткой в одном гнезде. Так не задалась, что до сих пор не забыть Осипу Петровичу рассказ кузена Николая Ивановича Кареева: “Однажды к нам, в наше Аносово, приехал “муравишниковский дедушка”, один, без кучера, в простой телеге, и на вопрос родителей, что бы это значило, отвечал только: “Ну и баба же!” …Да, что за характеры были: у матери Осипа! А уж у деда!
Осип Петрович представил его: помещик-барин, летом и зимой в черном сюртуке с владимирским крестом, двумя медалями и пряжкой за бессрочную службу… строго соблюдал он старинный лад и чин поместной жизни, в церковь и за полверсты ездил в карете шестерней. Он — и в телеге!
Неудивительно, что дед поторопился выделить старшего сына с невесткой — родителей Осипа — в наскоро отстроенное Зайцево. Там они и обосновались, а в Муравишники ездили с тех пор только на 2 августа.
Дедовы именины широко праздновались съездом всех родных и соседей. Это был светлый особенный день, когда все — и гости, и хозяева, и старые, и малые, и злые, и добрые — чувствовали себя в Муравишниках уютно, свободно и весело.
Но детство в Зайцеве праздником не было. Отец, Петр Осипович, человек милый и бесхарактерный, норова жены не выдержал, сильно запил и рано кончил душевной болезнью. Ося остался с матерью и, как только стало возможным, отправлен был в Москву, в Дворянский пансион, учиться.
Дядя Василий женился поздно, но так же, как старший брат, несчастливо — на молодой, красивой и бойкой польке, дочери управляющего соседнего магнатского имения. В Муравишниках, при деде, она быстро произвела на свет троих сыновей — Михаила, Колю и Володю — и скоро бросила мужа. Так и жили в муравишниковском гнезде три поколения мужчин — дед, отец и три сына.
После смерти “муравишниковского дедушки” имущество делили мирно и безо всякого официального завещания, а только согласно с желанием покойного, так что Осип Петрович, к тому времени уже с женой-немкой, так и остался в Зайцеве, кузен Михаил с семьей — в Муравишниках, а пять дочерей деда Осипа Ивановича — тетки — получили каждая свою долю земель и имений, немногим меньшую, чем братья. Все были довольны.
Михаил же стал обладателем именно того в Муравишниках и вообще в мире, чем он больше всего дорожил: старинной налаженной псарни.
Страстный борзятник — это кроме и сверх всего, но Михаил был еще городской голова и председатель земской уездной управы в городе Сычевка той же Смоленской губернии, и при том — профессиональный ветеринар, кончивший курс в Дерптском университете.
Единственный из всех Герасимовых, Михаил гордился близким родством с Кареевыми вовсе не потому, что кузен Николай Иванович стал знаменитым историком и почитаемым университетским профессором, а оттого только, что отец Николая, генерал Иван Васильевич Кареев, женившись на третьей по старшинству дочке муравишниковского дедушки — тетке Екатерине — ввел Герасимовых в заветный круг кареевской породы.