Разгадка тайны бытия имеет не только интеллектуальные, но и эмоциональные мотивы. Наши эмоции обычно направлены на что-то, связаны с чем-то: я опечален смертью моей собаки; вы радуетесь победе любимой команды; Отелло взбешен неверностью Дездемоны. Однако некоторые эмоции кажутся беспричинными, не связанными ни с чем определенным. Депрессия и оживление, даже если обусловлены чем-то, существуют как бы сами по себе. Хайдеггер утверждал, что на самом глубоком уровне все эмоции таковы. Какой же должна быть эмоция, направленная на весь мир в целом?
Ответ на этот вопрос разделяет людей на две категории: тех, кто улыбается миру, и тех, кто на него хмурится. В качестве известного представителя последней категории можно назвать Артура Шопенгауэра, чей философский пессимизм повлиял впоследствии на таких мыслителей, как Толстой, Витгенштейн и Фрейд. Как заявил Шопенгауэр, если мы удивляемся существованию мира, то это удивление вызвано страхом и болью: именно поэтому «философия, подобно увертюре к опере „Дон Жуан“, начинается с минорного трезвучия». Мы живем не в лучшем, а в худшем из миров, продолжает Шопенгауэр. Небытие «не только мыслимо, но и предпочтительно бытию». Почему? В метафизике Шопенгауэра Вселенная есть представление усилия, одной единой Воли, а все мы, с нашими вроде бы индивидуальными волями, всего лишь крохотные частички этой космической Воли. Даже неживая природа (гравитационное притяжение, непроницаемость материи) тоже является ее частью. А Воля, согласно Шопенгауэру, есть по сути страдание: никакая цель, будучи достигнута, не приносит удовлетворения; Воля либо неудовлетворена и несчастна, либо пресыщена и скучает. Шопенгауэр первым привнес буддийскую идею в западную философию, заявив, что единственный способ избавиться от страдания – это уничтожить волю и таким образом войти в состояние нирваны, которое максимально приближает нас к небытию: «Нет воли – нет идеи, нет мира. Перед нами есть только Ничто». Надо сказать, что сам Шопенгауэр не особо усердствовал в проповедуемом им пессимистическом аскетизме: он любил вкусно поесть, имел немало романов, был сварлив, жаден и одержим тщеславием (своего пуделя он назвал Атман, что на санскрите означает «мировая душа»).
В прошлом веке, по крайней мере в литературе, преобладали хмурые последователи Шопенгауэра, и особенно часто они встречались на бульварах Парижа. Возьмем хотя бы Эмиля Чорана, румынского писателя, который переехал в Париж и превратился в экзистенциального фланера. Даже очарование новой родины не могло уменьшить его нигилистическое отчаяние. «Когда вы осознали, что ничего нет, – писал Чоран, – что окружающее нельзя назвать даже призраком, то вам более нет нужды искать спасения, вы уже спасены и навсегда несчастны»31.
Сэмюел Беккет, еще один иммигрант в Париже, тоже страдал от пустоты бытия. Почему, вопрошал Беккет, космос безразличен к нам? Почему мы столь незначительная его часть? Почему мир вообще существует?
Жан-Поль Сартр, находясь в дурном расположении духа, бывал столь же злобно настроен по отношению к миру. Рокантен, герой автобиографического романа Сартра «Тошнота», чувствует, что задыхается от злости на чудовищные массы грубого, бесстыдного существования, окружающие его, когда он сидит под каштаном в вымышленном городе Бувиль (что можно перевести с французского как «Грязь-город»). Абсолютная случайность всего этого поражает Рокантена как абсурдная до неприличия: «Нельзя было даже задаться вопросом, откуда все это берется и как все-таки получается, что существует какой-то мир, а не ничто». «Гнусность!» – невольно вскрикивает он, имея в виду «массы существования», и проваливается в «бесконечную усталость»32.
Американские литературные деятели обычно выражали свой онтологический пессимизм более жизнерадостно. Например, драматург Теннесси Уильямс просто заметил, что «пустота гораздо лучше того, чем природа ее замещает»33, и опрокинул очередной стаканчик виски. Джон Апдайк выразил свое противоречивое отношение к бытию через выдуманное «второе я» – сексуально озабоченного, склонного к отчаянию еврейского писателя Генри Бека. В одном из рассказов Апдайка Бека пригласили прочитать лекцию в школе-интернате для девочек, где его считали литературной знаменитостью. После лекции, во время ужина в свою честь, Бек «посмотрел вокруг на жующих особей женского пола и увидел их тела, как увидел бы марсианин или моллюск: мясистые пучки нервов, странно сжатые в почку в голове; волосатые костные выпуклости, содержащие несколько фунтов желе, где миллиарды электрических контуров, в основном мертвых, хранят записи, закодированные движения и производят избыток электричества, который давит на безволосую часть головы, вытекая через отверстия в виде страдальческих, полных надежды звуков и обезьяньих ужимок»34. К Беку пришло нигилистическое озарение: «пустоту следовало бы оставить в покое, избавить от усилий стать материей, жизнью и, хуже всего, сознанием»; все сущее – всего лишь «пятно на пустоте». Тем не менее, пребывая в более жизнерадостном расположении духа или изображая жизнерадостность во время записи интервью, Бек способен улыбнуться бытию: «Он верил в достоинство неживого, в хитросплетения живого, в красоту обычной женщины и в здравый смысл обычного мужчины»35. В общем, Бек верил в ценность Нечто по сравнению с Ничто. Приступ онтологического оптимизма Бека напоминает мне о знаменитой американской представительнице трансцедентализма XIX века Маргарет Фуллер, которая частенько восклицала: «Я принимаю Вселенную!» (на что язвительный Томас Карлейл ответил: «Попробовала бы не принять!»).
Пожалуй, самое звучное признание ценности мира не литературное или философское, а музыкальное – предложенное Гайдном в оратории «Сотворение мира»: из музыкального хаоса в начале, из смеси странных гармоник и обрывков мелодий вдруг возникает момент творения, когда Господь восклицает: «Да будет свет!», – и певцы отвечают: «И стал свет», оркестр и хор дружно взрываются мощным и продолжительным до-мажорным аккордом – полной противоположностью печального «минорного трезвучия» Шопенгауэра.
Отношение к бытию в целом не должно определяться лишь темпераментом человека (тем, насколько он желчен или хорошо ли выспался), а должно быть обосновано логически, что можно сделать, только изучая вопрос «Почему есть Нечто, а не Ничто?». Может быть, мир существует как раз потому, что в целом он лучше, чем ничто? Некоторые философы именно так и считают. Они называют себя «аксиархисты» (от греческого «ценность – важнее всего!») и утверждают, что космос мог появиться в ответ на потребность в ценности. Если они правы, то мир (и наше существование в нем) может быть лучше, чем нам кажется. Нам следует внимательнее смотреть вокруг, чтобы заметить его трудноуловимые достоинства – например, скрытые гармонии и маленькие радости.
Другие утверждают, что победа Нечто над Ничто вполне могла быть результатом слепого случая. Ведь возможны множества способов существования Нечто (миры, где все голубое, или миры, сделанные из сыра) и всего лишь один способ существования Ничто. Если допустить, что все возможные миры получили равный шанс в космической лотерее, то с очень высокой вероятностью одно из многих Нечто выиграет у одинокого Ничто. Если выяснится, что мир и вправду приключился случайно, то нам придется несколько снизить требования к нему: если Вселенная – это результат выигрыша в космической лотерее, то выигравший мир вполне может быть весьма посредственным: не слишком добрым и не слишком злым, не слишком упорядоченным и не слишком хаотичным, не слишком красивым и не слишком уродливым. Ведь посредственных вариантов очень много, а по-настоящему хорошие или ужасные – большая редкость.