Флориан пишет навязчивые образы, от которых он не способен избавиться. В воображении и в воспоминании он пытается удержать прошедшее и возвращающееся. Он вовсе не жрец новейших технологий, и то, что он пишет компьютерную живопись, – выбор исключительно прагматический. Картины-файлы нематериальны, как воображаемое. Эти файлы можно переписывать столько раз, сколько память будет вносить поправки, добавляя новые детали, отказываясь от того, что сначала казалось существенным. Флориан не соединяет свои картины сквозными сюжетами, темами и не ограничивает их рамками серии. Здесь нет аналитического развернутого движения, эта работа открыта к любым изменениям. Когда мы выпиваем с Флорианом красное вино в его мастерской на rue de l’Echiquier за Porte Saint Denis, где много арабских и индусских лавок и ресторанчиков, он показывает десятки портретов девушек, немного похожих друг на друга тонкими чувственными губами, взглядом, в котором читаются одновременно беззащитность и смелость. И в то же время все портреты отличаются, если рассматривать их внимательно, как отличаются лица близнецов, когда они уже взрослые. Флориан составляет каталог памяти, не стремясь угадать тайные связи, соединяющие те или иные образы в общий сюжет. Он никогда не завершает работы: все файлы могут быть заново открыты и дорисованы, если память подскажет новые детали. Он выставляет свои компьютерные картины, выводя их на прозрачные пленки большого формата, на большие экраны или плазменные панно. Иногда он показывает их в лайт-боксах. Он ведет постоянную work in progress, которая продлится столько времени, сколько будет необходимо для того, чтобы исчерпать работу воображения.
* * *
Как-то мой приятель Марко позвал меня к себе в гости. Мы заехали в супермаркет, недалеко от «Гранд-опера», накупили там вина и закусок и поехали пировать маленькой компанией на Фобур Сент-Оноре.
– Как, – спрашиваю Марко, – лучше выбирать вино? Объясни иностранцу. Я ведь что-то об этом знаю, но не понимаю ровным счетом ничего. Я вырос в Петербурге, вино для нас совсем не такая обычная и древняя радость, как для французов или итальянцев.
Марко посмотрел на меня с тем же участием, что терапевт со стажем на пациента в конце смены, и сказал:
– Мой отец был наполовину итальянец, очень любил пиво. А мать с алжирскими корнями, предпочитала что-нибудь покрепче. И вот что я тебе скажу. Обычно я иду в супермаркет и беру с самой нижней полки бутыль побольше – сейчас продаются двухлитровые с закручивающейся пробкой.
– А обязательно, чтобы на бутылке было написано «appellation contrôlée»? – спросила тогдашняя подруга Марко, дородная серьезная немка из Швабии.
– Главное, чтобы из бутылки до этого никто не отпивал, – сказал Марко.
За что люблю друзей, особенно парижских, – они никогда не откажут в добром совете.
Мы тогда очень весело выпивали, болтали обо всем на свете, были пьяны и беспечны. Даже моя давняя приятельница Летиция, которую в детстве врачи запугали аллергиями и которая, едва дело доходило до еды, всегда бледнела и становилась предельно сосредоточенной, – даже она, несмотря на походное застолье, разрумянилась, расхихикалась и стала такой хорошенькой, что все начали с ней кокетничать. Алкоголь, на счастье, ей не запрещали, пила она от души и на радость окружающим.
Курить мы выходили на тесный балкон, тут таких много. Несколько прохожих спешили домой, и томная парочка плавно плыла в обнимку над тротуаром по неотложным, нежным делам. С шумного соседнего проспекта доносились гудки автомобилей и мотоциклов и радостные вопли. В этот вечер сборная Франции выиграла у Англии и обошла в соревновании немцев.
Марко не любил шумных вечеринок, но с несколькими друзьями выпить и закусить он был всегда готов. Тогда он как раз начинал писать о театре, забросив переводы Моравиа на французский. Одно время он ими очень увлекся, тогда он еще все время говорил о ранних фильмах Антониони. Его чем-то забавляла вечно маявшаяся и не находившая себе места высокая буржуазия Рима. Сам он при этом производил впечатление человека, которому не знакомы ни отчуждение, ни безысходность. Он то и дело подшучивал над людьми, которым никак не определиться с собственной жизнью. Он был веселым и серьезным человеком, невыносимая легкость бытия его не угнетала. И он любил со вкусом разыгрывать жизнь, всегда быть занятым, может быть, не самым существенным на свете делом, зато ему лично интересным. Начитавшись и насмотревшись историй про уныние жителей Вечного города, он решил, что на первый раз этого достаточно. С тех пор он увлекся театром, найдя полноту жизни в безупречной условности, очевидной для всех и не дающей оторваться от зрелища, которое никто не принимает за настоящую жизнь. Книги Марко о современном театре во Франции любят.
* * *
Из тех, без кого сложно представить нынешний Париж, из тех, кто любит этот город за то, что его всякий раз надо создавать заново для самого себя, мне особенно дорог один знакомый, переехавший в Париж из Софии. Христо начал с того, что заинтересовал французских структуралистов русскими теоретиками литературы двадцатых – тридцатых, собрав антологию работ наших ученых-авангардистов. То, о чем спорили в Париже в пятидесятые – шестидесятые, перекликалось с идеями формалистов и бурными дискуссиями о формализме во время культурной революции. В антологию, составленную Христо, правда, попали те, кто формалистом не был и даже спорил с этой школой, но для французского читателя это не суть важно. Потом Христо написал несколько теоретических книг, остроумное эссе об изданиях по кулинарии при Наполеоне III, биографию маркиза де Сада с тысячей пикантных подробностей, несколько брошюр о моральных ценностях и роман в духе позднего Чингиза Айтматова. Развернулся во французской словесности во всю ширь. Любить все его тексты было бы сложно, пожалуй, даже профессиональному любителю литературы. Уверен, и ему самому из того, что он написал, нравится далеко не все.
Как-то я списался с Христо, мы договорились встретиться в кафе на площади Contre-Escarpe, в Латинском квартале. Христо появился на площади, как на подиуме, с трогательной бутылкой Shivas в еще более трогательной авоське. Он шел не спеша, очаровывая собой всех и вся. Можно не любить 1968-й или быть не согласным с его идеями или пафосом, но мода того времени – и в этом меня не переубедить – безупречна. Поллитра в авоське – и никаких пластиковых стаканчиков! Наверняка и на конференцию в честь своего семидесятилетия он пришел не с пустыми руками. Христо напомнил мне любимого преподавателя филфака. Он тоже ходил с авоськой, в которой болтались старые немецкие издания древнегреческих текстов, в затрапезном костюме, который носили в позднесоветских фильмах сантехники, и всем своим видом призывал стремиться к вершинам духа и демократизма. Как теоретик и как древник он крепко выпивал. Вид зачастую имел какой-то растерянный, особенно на первой паре, в девять утра. Прежде чем начать занятие, он подходил к окну, выдыхал в ладошку, принюхивался и укоризненно качал головой.
С Христо я встречался не без корысти. Я был уверен, что он расскажет мне много интересного о Нине Гельфандер – театральном критике, публицисте, переводчице и герое Сопротивления. Я тогда писал о ней статью и искал в Париже людей, знавших ее. Гельфандер уехала из СССР в середине двадцатых и всю оставшуюся жизнь прожила во Франции. Она была знатоком современного театра, участвовала в сионистском движении, спасала евреев и беженцев во время оккупации, написала книгу о Льве Толстом и книгу о Ленине (причем во Франции их читают до сих пор), переводила Достоевского, Станиславского и Антона Чехова. В двадцатые она была связана с формалистами и даже написала о них первую во Франции статью. Христо не мог ее не знать. Я надеялся на интересные рассказы, но не тут-то было. Он готов был обсуждать в подробностях свои творческие планы и начинал скучать, как только я пытался перевести разговор на историю Гельфандер. О себе он говорил как о приятеле Леви-Стросса, Барта и Делёза. Секта славистов была ему не ровня.