— Я считаю, что мне не к лицу будет такая дружба.
Он смеется:
— Дружбу не рвут меморандумами! Она проверяется делом.
…Значит, сегодня он делом проверял нашу дружбу? И я принял эту проверку?
В темноте за моей спиной послышалось какое-то шуршание. Я застыл.
— Кто тут? — спросил из темноты детский голос.
Я выхватил из кармана электрический фонарик и направил луч на голос.
Обмотанный бесформенным рваным тряпьем, в углу сидел крохотный мальчуган. Я сделал шаг в его сторону, но он истошно закричал:
— Нет, нет, не отдам! Она моя! Я сам нашел ее на помойке у Сарафисов. Они не нашли, а я нашел. — Он стал обеими руками что-то запихивать под себя.
— Да я не собираюсь у тебя ничего отбирать, — сказал я как можно более спокойнее.
Но он продолжал всхлипывать, правда, уже тише:
— Не отдам, она моя. Я ее спрятал. Теперь съем. Она моя.
— Да я и есть-то не хочу. Ты зря меня боишься. Если бы у меня была с собой еда, я бы сам тебе ее отдал.
Стоило мне заговорить про еду, как сразу начало сосать под ложечкой: постоянное чувство, про которое я забывал только в минуты напряжения или опасности.
Но он успокоился. Успокоился и сказал доверительно:
— Меня будут кормить. Я сам слышал. Мать с отцом говорили. Сказали: надо кормить меня и Cacy. А Никоса кормить ни к чему — он все равно умрет. Они сказали: мы как-нибудь, хоть этих двух спасти. Меня будут кормить и я не умру. И еще я лучше всех умею копать помойки. Я не умру?
— Не умрешь, — сказал я.
— А что такое умереть? — уже весело спросил он.
На улицу выходить было самоубийством. Но я вышел. Я не мог с ним оставаться.
ПИСЬМО
«Сегодня, милый, я прошла первый квартал по пути к нашему перекрестку. Я решила так: нужно подойти поближе к тому времени, которое привязывает тебя к улице Бубулинас, а меня к Арбату. И там, вероятно, можно будет отыскать точку пересечения.
Но для нашего поколения начало жизни размечает не география, а история. Почему-то все мы начинаем вспоминать жизнь от рубежа войны. Для меня это конец детства, а для тебя уже почти юность. И хотя дом твой стоит на Бубулинас, он почти пуст. И ты, и сестра Мария, и младший брат Антонис уже сменили его на калейдоскоп подпольных ночевок.
Фашистская оккупация Греции была старше нашей на полтора месяца. Но роковым был тот же — 41-й. Немецкому вторжению в Грецию предшествовала война с Италией. Диктатура генерала Метаксаса, утвердившаяся в 36-м году и уповавшая на дружбу со странами оси, оказалась подмятой военной армадой «друзей». Правда, Италия не смогла противостоять народному греческому сопротивлению. Войска Муссолини были вышвырнуты в пределы Албании. Для Греции это была истинно народная война (Метаксас тут был ни при чем) — недаром этот период истории зовут Албанским эпосом.
Однако, как сказала, я ищу связи.
В первые же дни нападения Гитлера на Советский Союз подпольные рации Афин приняли голос Москвы: «Греки! Теперь и наша Родина испытывает те же ужасы войны, которые испытали и вы. Враг тот же, и его методы те же. В священной борьбе, которую мы и все свободолюбивые народы ведут против фашизма, ваш пример воодушевляет нас…»
Несмотря на то, что Греция была оккупирована, здесь нацистские войска встретили истинное сопротивление. 4 мая 1941 года Гитлер, выступая в Рейхстаге, должен был признать: «Среди врагов, которые противостояли нам, греческие солдаты сражались с наибольшей храбростью».
Некоторые историки утверждают, что греческое Сопротивление «спасло Москву от захвата гитлеровцами в октябре — ноябре 1941 г.».
Ты знаешь, Мемос, что спасло Москву. Мы не хотим умалять ничьей роли, но тогда мы выстояли один на один. И тем не менее чувство единения с вами, с вашим подвигом прибавляло нам сил.
Далее.
Греческое правительство, сотрудничавшее с Гитлером, устами квислинговца Годзаманиса требовало по примеру других сателлитов «объявить войну России».
Моя страна стала водоразделом, разъявшим твою. По ту сторону, что обращена к России, оказалась почти вся Греция. Когда оккупанты объявили мобилизацию, Греция ответила многотысячной демонстрацией протеста. Ни один греческий солдат не был отправлен на Восточный фронт.
Решающие события подмосковной осени стали определяющими и для страны на Балканах.
Тогда был создан ЭАМ — Национально-освободительный фронт.
От первого победного декабря под Москвой ведет свою летопись и рожденная в эти дни ЭАС — Народно-освободительная армия Греции.
В те дни, когда первый разгром обрушился на, казалось бы, безупречно действующий механизм вермахта, значительные немецкие оккупационные войска, находившиеся в Греции, были отправлены на Восточный фронт…
Мемос, дорогой! Я снова брожу по мерзлым московским улицам моего детства, по улицам Афин, где на тротуарах лежат трупы убитых голодом, я заглядываю в окна, пытаясь отыскать то тебя, то себя. Теперь, через столько лет, вдруг эти улицы приблизились друг к другу, и мне все кажется — еще квартал, еще поворот — и они пересекутся.
Но, как убегающие рельсы, они сходятся только подвластные перспективе. Иди, иди — и ты не дойдешь до точки реального пересечения…»
ПАМЯТЬ
Я сидела в фотоотделе, разбирая снимки, привезенные из последней командировки, когда туда позвонил шеф и попросил меня к телефону:
— Ксения Александровна, поднимитесь, дорогая, в отдел. Наш друг господин Янидис уже здесь, и мы готовы к собеседованию.
Впрочем, готовность шефа к собеседованию на этом и исчерпалась: он встретил меня на лестничной площадке и зашептал жарко и проникновенно:
— Он там с Саней. В общем, по-моему, порядок. Он доволен. Тобой доволен, всем доволен. У него есть план действий.
— А ты куда? — Я уже подозревала куда.
— Ну не могу, — застонал Бося. — Пойми: хоровой коллектив клуба «Рассвет» принял к исполнению мой последний цикл романсов. Сегодня первая репетиция.
Легко неся от ступеньки к ступеньке свое большое овальное тело, Бося побежал вниз. Едва я взялась за ручку кабинета, как совершенно неожиданно обнаружила, что сердце у меня подпрыгнуло и провалилось. «Идиотка», — сказала я себе и вошла.
Как и при первом свидании, Мемос поднялся мне навстречу. Сердце выплыло из-под диафрагмы и застряло где-то под горлом.
Слава Богу, ни Мемос, ни Саня ничего не заметили. Мне казалось: я разговаривала довольно связно и даже пыталась вносить конструктивные предложения.
Но когда говорил Мемос, и я вынуждена была смотреть на него, я не очень следила за ходом его мысли. Я только рассматривала его лицо. Я видела шрам, рассекающий левую бровь и приподнимавший ее, отчего у него все время было какое-то ироническое выражение лица. Я видела, что у него ярко-зеленые глаза и думала: «Ему нужно носить не синюю рубаху, а цвета хаки». А в это время он говорил. Все-таки я поняла: теперь он поступил в Афинах работать на киностудию и задумал документальную картину. Кажется, она должна строиться так: автор, он же лирический герой фильма, сражается в отряде Сопротивления. В 45-м его бросают в концлагерь на двадцать лет. А в это время в мире продолжается жизнь. И он, отрезанный от жизни, связан с ней. Вроде, так.