Согрин изменился, но еще сильнее изменился город. Крикливые машины – «раньше их столько не было», брюзжал Согрин. Яркие, разухабистые рекламы предлагали Согрину купить модную технику, открыть накопительный счет в банке и отправиться в тур к далеким островам. Согрин остановился в своем развитии потребителя.
Ему надо было найти Татьяну.
Глава 2. Искатели жемчуга
– Где же я найду вам Татьяну? – нервничал главный режиссер, мужчина выцветший и хмурый, с созвездиями мелких ссадин на лысине.
Главный дирижер Голубев с чувством болезненного наслаждения разглядывал эти ссадины, представляя, как коллега бьется головой об острые углы полок и разверстые дверцы шкафчиков. Разговор был бесполезным: Голубев все решил, спектакль никуда не годится, и надо срочно искать другую Татьяну. Новый сезон прекрасно показал, что Мартынова не вытягивает. Кроме того, Мартынова не нравится Леде, а это еще хуже. Спорить с Ледой дирижер не стал бы даже в том случае, если бы та вознамерилась поджечь театр. Неважно, что режиссер ярится, от него, будем откровенны, ничего не зависит. Голубев улыбнулся, не в силах оторвать взгляд от особенно заметной ссадины на режиссерской лысине.
Последняя привязанность дирижера, статная и кучерявая Леда Лебедь, была ведущим меццо-сопрано. «Золотое руно какое-то», – ворчала супруга дирижера, образованная и терпеливая Наталья Кирилловна. За долгое время жизни в театре Наталья Кирилловна свыклась с ее превратностями и воспринимала очередную влюбленность мужа с пониманием и даже некоторой радостью. Люди устают друг от друга, особенно в браке, а тут, извините-подвиньтесь, речь идет об искусстве, где свежая кровь требуется в ежедневном режиме (будто на станции переливания), и переживания творца должны обновляться так же регулярно, как костюмы для спектаклей.
Очередная пассия дирижера была в глазах коллег не столько телом, сколько тельцом, жертвой, принесенной на алтарь искусства. Одна – за всех. И если жертве при этом удавалось устоять на ногах, да еще и получить себе новые привилегии и козырные партии, театр начинал уважать ее: молодец! Не просто романтическая свиристелка.
Леда Лебедь была молодец. Она ловко взяла маэстро в оборот, закрутила проводами своих кудряшек («Горгона прямо», – еще так ворчала Наталья Кирилловна) и стянула крепким узлом – не вырвешься. Маэстро зачарованно смотрел на Ледины спиральные локоны и думал, что ей не нужны парики. Только Любашу поет в чужой косе, кудри не ложатся в образ.
– Лебеди-голуби, птичник, прости Господи, – стонал главный режиссер по дороге к себе в кабинет. – Эта еще и Леда сразу, и Лебедь. Полный набор. Снесется, как пить дать!
Ему не стоило даже думать презрительно в адрес Леды: она же Наина, она же Гедвига, она же Кармен и четыре раза в год Церлина. Если бы Леда могла спеть Татьяну, она, будьте спокойны, спела бы. Некоторые певицы с легкостью отбрасывают приставку «меццо» и поют выше всяких границ и похвал, но вот Леде, к сожалению, таких виражей не исполнить. При малейшей попытке замахнуться на недоступную партию она тут же начинала пропускать ноты, выпадала из тесситуры, злилась и… возвращалась к Любаше с Кармен. Что в принципе ничем не хуже Татьяны и Виолетты. Это Леда была устроена таким образом, что ей хотелось быть всем и сразу, а другие на ее месте вполне могли быть довольны.
Главный режиссер добрался до кабинета, обхватил руками свою раненую голову. Посмотрел по сторонам. Стол. Стул для посетителя. Две плохих дареных картины на стене. Пепельница в виде расплющенной лиры, высохший цветок в горшке, нервно гудящий монитор, окно с видом на площадь. За дверью – громкие рулады Мартыновой и топоток хора. Репетиция закончилась. Станет ли главному режиссеру легче, если он переберется в кабинет какого-нибудь другого театра?
Он закурил, и цветок на секунду скрылся в белом облачке дыма, а потом появился заново, как деревце в горящем лесу. Жизни в другом кабинете главный режиссер не представлял. Дело было даже не в том, что он так уж любил музыку или оперный театр. Дело было в том, что в другом кабинете тоже будут стол, стул для посетителя, две плохие дареные картины на стене… Так стоит ли рушить привычный мир, если на месте сноса почти сразу будет строиться такой же точно дом?
Главный режиссер бросил окурок в цветочный горшок: в подражание великому поэту и на радость уборщице.
Ему надо было найти Татьяну.
Глава 3. Пробный камень
Сорок лет без перерывов и выходных Евгения Ивановна была женой Согрина, и те же сорок лет (но уже с каникулярными паузами) она служила преподавателем русского языка и литературы в самой что ни на есть средней школе. Замечательный человек Евгения Ивановна, царствие, как говорится, небесное. Согрин всегда думал о жене с уважением и чувством выполненного долга. Порядочный человек и к тому же опытный педагог. Школьники ее, правда, не любили, звали Гиена Ивановна. Некоторые, из нахватанных, еще хуже придумали – Геенна Ивановна. Неблагодарные! Педагог за них в огонь и в воду (Геенна Огненная, Геенна Водная), а они…
За мужа своего Гиена Ивановна тоже была готова в огонь и в воду, но туда ее никто не посылал, а жить в тихом, убийственно ровном браке было непросто. Тяжело было, если совсем уж честно, ведь Гиена Ивановна со всеми и всюду старалась быть честной.
И жениться, кстати, придумала именно Гиена Ивановна, тогда ее, впрочем, звали Женечкой. Женечка считала, что если она не сделает шагов навстречу семейному счастью, то счастье обязательно собьется с пути и не найдет ее. Хилое, беспомощное счастье – да таким оно, в сущности, и получилось по итогам, так сказать, целой жизни. Согрин не любил Женечку, но считал ее хорошей женой, незаменимой и надежной, как муштабель. Такой вот брак у них получился, дружелюбный, почти бесстрастный и совершенно бездетный. Евгения Ивановна (не будем больше звать ее Гиеной, она не заслужила этого. Что же до Царствия Небесного… Заслужила? Как узнать?)… Так вот, Евгения Ивановна не хотела рожать, потому что каждый день, за исключением каникулярных пауз, имела возможность лицезреть толпы различных детей. И редко какие дети ей нравились, да что скрывать, она вообще никаких не любила! В огонь и в воду – сиганула бы даже за распоследнего двоечника (точнее, за справедливость или идею), но любить – это уже не к ней.
Согрин из-за этого не слишком переживал. Он был старшим братом, после него мать родила еще двоих, и пеленки-распашонки-бутылочки-горшки вытравили в нем будущего отца едким коктейлем из мочи и манной каши. Переел, извините. Так что жили еще вполне молодые Согрины в согласии и спокойствии, как ветхозаветные супруги. Утром Согрин уходил в мастерскую, Евгения Ивановна – в школу. Вечером Согрин сидел у друзей или шел в театр выпить, Евгения Ивановна терпеливо хмурилась над тетрадками. Хорошая, в общем-то, жизнь. Ну, может, и не хорошая, но абсолютно нормальная. Не хуже других, гордо выпрямлялась Евгения Ивановна, когда в голову ей прилетали сомнения, похожие на дохленьких бабочек. Не хуже других, повторяла она – и сомнения подыхали окончательно. Им только волю дай…
Любовь казалась Согрину делом несерьезным, да так ведь оно, в сущности, и есть. Вот поэтому-то и не получилось из Согрина настоящего художника, хотя в юности он честно собирался заткнуть за пояс целый букет гениев, но без любви, как говорится, ничего не попишешь. Что можно написать без любви?