В том же году, в конце ноября, маленькая зимняя камелия, растущая рядом с магнолией, украсилась махровыми красными цветами, и, когда однажды утром я подошел, чтобы полюбоваться ими, из кроны магнолии послышался голос.
— Сэнсэй, взгляните потом на землю за моим стволом. Она вся покрыта ростками сурепки. Не думайте, что это сорняки, не выдирайте их. Никакого ухода они не требуют, если вы предоставите их самим себе, весной у вас здесь будет полянка сурепки.
И точно, земля за магнолией была густо покрыта какими-то ростками. Следуя ее совету, я не стал их трогать, и на следующий год, в апреле, ростки расползлись по всему пустому участку сада, поднялись больше чем на метр и украсились великолепными желтыми цветами, ярко сверкавшими в солнечных лучах. Даже моя домоседка жена была настолько поражена, что стала часто выходить в сад и подолгу стоять, любуясь зарослями сурепки. Она говорила, что, как ни красива эта сурепка, есть что-то жутковатое в ее неожиданном появлении в нашем саду, где ее никто не сеял, и мои слова о том, что следует относиться к сурепке как к дару небес, не рассеивали ее тревоги, она все равно видела в этих желтых цветах какое-то дурное предзнаменование, и только когда я заявил, что, насколько мне известно, семена посеяли птицы, которых называют завирушками, она сделала большие глаза:
— Ах вот что, значит, это они…
Тут уже я удивился, что ей известно о завирушках.
— Они вроде воробья, только чуть больше, — сказала жена, — и голоса у них такие звонкие. Я однажды увидела стайку на нашей магнолии и бросила им крошек, но они не стали есть… Тут как раз пришел молодой человек из бюро перевозок и сказал: подумать только, даже в Токио залетают завирушки, наверное, потому, что здесь у вас так тихо. От него-то я и узнала, что этих птичек называют завирушками. Ну, раз это они посеяли, волноваться нечего.
Тогда я еще подумал: может, рассказать жене о моем разговоре с магнолией, но в конце концов так и не решился. Когда на следующий день я спустился из своего кабинета в столовую выпить чаю, жена с гордостью сообщила мне, что специально позвонила молодому садовнику и расспросила его о сурепке. А тот объяснил, что, скорее всего, завирушки поклевали где-то семян сурепки, а потом прилетели и устроились на ветвях магнолии, с их пометом семена упали вниз и проросли.
Таким образом вопрос о появлении в нашем саду сурепки разрешился, и с тех пор каждую весну один из его уголков превращался в цветущую полянку, мы даже стали немного роптать, потому что сурепка все время норовила вторгнуться на клумбу с розами, находившуюся рядом с магнолией.
На этом я счел свой эксперимент благополучно завершенным и в пору первого цветения сурепки отправился навестить старую дзелькву из усадьбы виконта Н., приятельницу нашей магнолии. Выйдя из дома и пройдя немного, я увидел огромное дерево, росшее справа за каменной оградой, его развесистая крона нависала над дорогой. Раньше я всегда останавливался неподалеку и, глядя на дзелькву с дороги, заводил с ней безмолвный разговор, но на этот раз она сама окликнула меня и попросила подойти поближе, объяснив, что ворота открыты. Так оно и оказалось. Я подошел к дереву, и оно сказало:
— Можете не благодарить меня за сурепку, я просто попросила завирушек. Мне очень приятно, что цветы вам в радость.
— Как все же странно, что дерево может разговаривать с человеком…
— А почему нет, мы ведь тоже живые. Просто раньше вы были лишены слуха и не слышали меня… Но теперь мы можем беседовать, и это чудесно. Я через птиц переговариваюсь с вашей магнолией и знаю обо всем, что происходит у вас в доме.
Вот в таком духе проходил мой первый разговор с давно знакомой мне старой дзельквой. Надо будет при случае написать о старых деревьях, подумал я тогда и действительно начал писать нечто под названием «Беседы дряхлой дзельквы и старого поэта», однако, прилежно исписав около двухсот страниц, бросил.
Бывшая усадьба виконта Н. занимает участок площадью примерно в восемнадцать-девятнадцать соток. В 1916 году, когда я, поступив в лицей, переехал в Токио, все окрестные холмы были владением барона Окуры. За холмами начиналась возвышенность, обогнув которую справа вы оказывались в парке Касюэн, принадлежавшем семейству Ивасаки, основателю концерна «Мицубиси». Парк славился исключительной красотой азалий. Станция центральной линии железной дороги, которая теперь называется Восточное Накано, тогда имела название Касиваги, это была крошечная станция всего с двумя или тремя служащими, расположенная напротив нынешнего восточного выхода, причем электричка в то время шла только до станции Накано. От находящейся возле станции усадьбы Окуры до входа в парк Касюэн вела довольно узкая дорога, по обочинам которой росли дзельквы, превращавшие ее в прекрасную аллею. У нас, студентов, живущих в общежитии Первого лицея, частенько возникала идея съездить а Храм Философии в Накано[2], а на обратном пути полакомиться фирменным рисом с каштанами. Обычно мы выезжали в воскресенье после полудня и нарочно, только чтобы пройти по этой прекрасной аллее, выходили на станции Касиваги, откуда было, конечно, гораздо дальше. Тогда еще это был не центр Токио, а токийское предместье. Однажды, уже будучи на третьем курсе лицея, мы снова поехали туда, и — какое разочарование — все дзельквы с левой стороны дороги исчезли, перед станцией, где раньше был только один чайный домик, появилось несколько лавок, дорогу тоже расширили. Когда я учился в университете, часть владений Окуры, примыкавшая к парку Касюэн, была разделена на два отдельных участка, по восемнадцать соток каждый, и продана, на одном участке был построен жилой дом в японском стиле, а на втором возникло величественное европейское здание. Японский дом перешел к министру юстиции, видному политику. Когда я учился на последнем курсе университета, то совершенно случайно по какому-то делу оказался на станции Касиваги и обнаружил, что она переименована в Восточное Накано, что дзельквы с правой стороны от станции тоже исчезли и на их месте возникло несколько лавок, слева же, где раньше были большие огороды, кое-где появились дома. О прошлом напоминали только несколько десятков гигантских дзелькв, уцелевших справа от дороги. Под холмом, на берегу реки Кандагавы, было рисовое поле, рис уже убрали, и по полю, гоняясь за саранчой, бегали ребятишки.
Когда осенью 1929 года я вернулся из Европы, где проходил стажировку, владения Окуры были поделены уже на сорок участков и пущены в продажу, два из них купил мой тесть, чтобы построить для нас дом. И вот спустя несколько лет я вышел на станции Восточное Накано и не узнал окрестностей. От станции начиналось широкое шоссе, справа и слева теснились лавки, старых дзелькв осталось чуть больше десятка: они росли только возле усадьбы министра юстиции и возле соседнего с ним особняка в европейском стиле. Слева вместо огородов возник жилой массив, у подножья холма, там, где прежде были рисовые поля, тоже теснились домишки, успевшие перебраться даже на противоположный берег реки Кандагавы. Видимо, после землетрясения в Канто в 1923 году токийцы из центра стали перебираться в районы вдоль удобной центральной линии железной дороги (к тому времени ее продлили до Китидзёдзи).