Впрочем, такое чередование можно понять. Знакомство Игоря с Ларисой несколько лет шло по рельсам дружбы и только потом стало любовью, как у Петериса с Лайлой. Пожалуй, в его чувстве — как и у Петериса — отпечаталась эта «очередность» влечений, и во многом поэтому так громко звучат ноты «дружеских» — духовных — тяготений.
А высокое — как и у жены — место физических влечений — знак, что юношеская стадия их любви, которая у многих кончается через 2–3 года, у Игоря с Ларисой светит тем же огнем, что и много лет назад.
Во втором тесте — о помехах любви — Игорь сделал прочерк около всех десяти строк, в которых перечислялись недостатки близкого человека. И здесь выдает себя как бы юношеский характер его любви: никакие минусы близкого человека (а они, конечно, есть, как у всех нас) не снижают накал его чувств.
И третий тест — об иерархии влечений — тоже говорит о молодой непосредственности его любви. Размеряя по важности то, что больше всего влечет его к любимому человеку, Игорь ставит на одно и то же 1–4 места сразу ее душевные качества, искренность, женственность, стойкость характера. Иприписывает (почти так же, как эмоциональная Лайла): «Расставить более четко — невозможно, ибо все важно одинаково».
Откуда эта «всеважность», это неразличение по важности тех магнитов в ней, которые его влекут? Возможно, дело в том, что его чувствам незачем оглядываться на себя, незачем заниматься самопроверкой и самооценкой: никакие помехи в близком человеке не заставляют их делать это. И та эмоциональная энергия, которая у многих из нас уходит на преодоление таких помех, на мучительные разлады и тяжкие настроения, здесь добавляется к обычной энергии любви и усиливает ее.
Уверенность их чувств, неразличение оттенков — что светит в любимом ярче, что меньше — это, пожалуй, и есть секрет их юношеского самоощущения: раз они испытывают юношеские по характеру чувства, то они и чувствуют себя в возрасте этих чувств.
Вот — для неверящих и верящих — три любви трех разных пар. Не знаю, убедит ли неверящих «спектроскопия любви», которая тут проводилась, — попытка разглядеть, какие живительные лучи источает живая любовь живых людей, как эти лучи осветляют и отепляют их жизнь.
Надеюсь, что эта психологическая спектроскопия не перешла в «анатомию любви» — рассечение живого потока чувств на мертвые «составные части», детальки психологического конструктора. Такая вивисекция («живосечение») любви холодным ланцетом логики убивает ее, она чужда всему ее духу.
Правда, неверящие могут сказать, что тут говорилось не про обычную любовь, а про редкостную. Верно, счастливая любовь — это как бы вершина горы, а много ли места во всей массе горы занимает вершина? У такой любви есть, как мы помним, крупное отличие от обычной любви: счастливая любовь — река, со временем она делается полнокровнее, многоводнее, а обычная — река наоборот, со временем она мелеет, иссякает.
Но, возможно, главные черты любви — всякой настоящей любви — просто видны здесь как под увеличительным стеклом; возможно, любовь-река — не только идеал любви, но и одна из ее норм — норма-максимум, или, может быть, норма будущего. А «река наоборот» — сегодняшняя норма, может быть, ненормальная, и она царит потому, что жизнь не дает делать любовь долгой, и мы сами не умеем продлять век любви…
Впрочем, речь об этом пойдет дальше, в главе «Утро и день любви».
«Надо ли распространять на всех ваш идеал, скроенный по образцу семей-исключений? Не противоречит ли этому многообразие человеческих индивидуальностей?
Может быть, какому-то человеку для его самовыражения совершенно необходима «несчастливая», по вашим канонам, супружеская жизнь. Пример этому — Сент-Экзюпери: он писал, что без атмосферы тревоги, нервозности, эмоциональной напряженности, которую создавала его взбалмошная жена, он совершенно не мог бы творить» (ДК МГУ, ноябрь, 1984).
По-моему, в этой записке хорош и бунт против шаблона — одного на всех, и подозрение, что несчастливость может быть и счастливой пружиной творчества. Пожалуй, можно бы сказать и сильнее: без ощущения несчастливости, которое рождают в нас какие-то изъяны жизни — и общей, и личной, — без такого ощущения нет и настоящего творца.
Вспомним трагиков Древней Греции и «махакава» — великих поэтов древней Индии; вспомним арабов средневековья, пленников несчастной любви, и Петрарку — певца неразделенной любви; вспомним Данте, Сервантеса, Гёте, Стендаля, вспомним Лермонтова, Тютчева, Достоевского, Чехова, музыку Бетховена и Чайковского, трагическую лирику Блока и Маяковского… У всех у них чувство несчастливости (личной или социальной) было одной из главных творческих пружин. Достоевский даже говорил: «Ведь, может быть, человек любит не одно благоденствие? Может быть, он ровно настолько же любит страдание?»
Хотя, наверно, это уж слишком — ведь любить страдание — значит не просто принимать, а и желать, хотеть его.
Но сила творцов в том, что они могут все в жизни превращать в пищу для творчества, и чем они крупнее, тем лучше делают из горя орудие борьбы с горем. Впрочем, затяжная личная несчастливость сковывает силу творца, разъедает ее. А для обычных людей куда животворнее климат добрых отношений, теплой внимательности: он нужен самим устоям человеческой психики — тяге наших нервов к положительным эмоциям — главной пище для них…
Вечные устои любви.
Тайна тайн.
В чем же суть любви как чувства? В чем основа ее магической силы, которая преобразует всю жизнь любящего?
Любовь — это, пожалуй, самый вершинный плод на дереве человеческих чувств, самое полное выражение всех сил, которые развились в человеке за всю его историю. Это как бы надстройка над глубинными нуждами человека, над первородными запросами его души и тела.
Чувство любви — как бы сгусток всех идеалов человечества, всех достижений человеческих чувств. Впрочем, не только достижений и не только идеалов: в любви вместе со взлетами, видимо, всегда есть провалы, и она вся расколота на зияющие противоречия. Как у солнца есть лучи и есть пятна, как у огня — способность жечь и греть, так и у любви есть свой свет и своя тень, свой жар и свои ожоги.
Пожалуй, это самое сложное и самое загадочное из человеческих чувств, и в ней одной больше тайн и загадок, чем во всех остальных наших чувствах, вместе взятых.
«Можете ли вы дать определение любви как духовно-нравственного и биопсихологического явления?
Можете ли определить ее место среди других человеческих чувств и ее значение для жизни человека?» (Новосибирск, гуманитарный факультет НЭТИ, ноябрь, 1976).
Многие пытались «дать определение» любви, и, к сожалению, почти все эти определения неузнаваемо упрощали любовь. Чувство это такое тысячеликое, что еще никому не удавалось уловить его в сети понятийной логики. Не раз накидывали на него такие сети, но всегда в них оказывалась не «синяя птица любви», а ее жестококрылое подобие, закованное в перья наукообразных и скукообразных словес.