Освещенная желтыми огнями иллюминации, церковь словно парит в темном небе. Она похожа на ракету. Я открыла дверь, и меня встретила глубокая тишина, окружило теплое благоухание ладана. Блеск золота и белизна стен меня ослепили, и я поневоле остановилась на пороге. Но потом я перевожу дух и умоляю сердце немного успокоиться.
На скамейках первого ряда сидят несколько женщин. Они молятся, перебирая четки.
«Аве Мария…» Стоило мне услышать эти слова, как почему-то сразу подступила тошнота. Но во рту у меня все пересохло. Мышцы желудка сокращаются впустую, и в горло поднимается отрыжка от съеденного шоколадного яйца, которое мне подарили на Пасху.
Я вошла в церковь, и дверь, закрываясь за мной, громко хлопнула. Какая-то старуха обернулась, но я на нее даже не посмотрела. Я же пришла к священнику. Оглядевшись по сторонам, я его увидела.
Вот он.
– Дон Антонио, мне нужно с вами поговорить.
– Анна, голубушка, это ты? А вчера-то ты куда исчезала? В хоре мне сказали, что ты вдруг взяла и куда-то ушла. Ты же нам была так нужна.
– Вот об этом-то я и хочу с вами поговорить, дон Антонио.
Я серьезна, как никогда. Священник оглядывается вокруг.
– Послушай, сегодня Пасха, и у меня столько дел. Скоро начнется служба, и мне еще нужно к ней подготовиться. Это очень важная, торжественная служба, – говорит он мне.
В церкви пока еще никого нет. Из главного нефа, большого прямоугольного зала, шепот молитв доносится сюда как нечленораздельный гул. И этот гул эхом отдается в моей заледеневшей голове, разбивая в ней ледяные глыбы застывших воспоминаний.
И вот я снова все это вижу. Вот Доменико. Вот эта ступенька. Вот этот домик. Вот они, эти четверо. Вот их лица. И я вспоминаю и их шершавую кожу, и их волосы, и их щетину. И еще – их глаза. Они у них у всех черные. И их рты, и их слюни. И тот стол. И мышцы моих ног, которые сначала сопротивлялись, а потом перестали. Мои напряженные, вытянутые ноги. Мое неподвижное тело и мой взгляд, который я не отрывала от пола. И вот лед, которым были покрыты мои воспоминания, со звоном раскалывается у меня в голове. Капельки воды и кусочки льда забивают мне глаза, рот, желудок… Мне стало больно так, что я даже согнулась.
– Это очень важно, дон Антонио, вы должны меня выслушать, потому что или я скажу об этом сейчас, или у меня уже никогда это не получится. Я должна это сделать прямо сейчас.
И тогда дон Антонио сел на скамью. И я тоже села.
Положила обе руки на спинку стоящей передо мной скамьи. У меня ледяной лоб и мокрые от слез щеки.
– Ты хочешь исповедоваться, голубушка? Что-нибудь случилось? – Его шея, стиснутая стоячим воротом рясы, выпирает из-под черного воротничка рубашки. И ее кожа, которой уже некуда деваться, собирается в безобразную мясистую складку, усеянную небритыми волосками.
– Нет, отче, я не хочу исповедоваться. Это будет не исповедь. Я же ничего не сделала. Христом Богом клянусь: я же ничего такого не сделала. Но мне нужна помощь.
– Хорошо, Анна, говори, я тебя слушаю. – Он повернул ко мне голову, и мясистая складка на его шее стала еще толще.
Но я к нему все равно подвинулась, чтобы говорить шепотом.
– Отче, вчера вечером я сбежала из хора, чтобы уехать с одним парнем. Его зовут Доменико Кучинотта. Мы встретились с ним здесь, за церковью, и он увез меня с собой на машине. Да, я села к нему в машину, но ведь я не знала, что он повезет меня за город… в один дом.
И я ему все рассказала. Я говорила вполголоса, пододвинувшись к нему близко-близко и четко произнося слова. Назвала все имена и фамилии. Мне было ужасно стыдно, но ведь он же священник, и с ним я могу говорить откровенно, как на духу: он меня не осудит.
А дон Антонио слушает и молчит. И не шевелится. Он даже ни разу не кивнул головой. Дон Антонио выжидает. И все не поднимает головы, так что воротничок рясы стискивает ему шею все сильнее и сильнее.
Я говорю ему прямо на ухо:
– Да, я сделала плохо, я это знаю. Знаю, что должна была остаться в церкви и не ходить к нему.
Знаю, я поступила как дурочка, но я же не хотела, не хотела, чтобы они… А вот теперь я боюсь рассказать об этом папе. И еще боюсь, что они снова… Мне нужна помощь. Вы их должны остановить. Может, вы их позовете прямо сюда… ну, я не знаю…
– Погоди, Анна. Тебе нельзя поднимать скандал. Да ты и сама не очень-то понимаешь, что произошло. Ты очень возбуждена, тебе надо успокоиться. И это я тебе говорю ради твоего же блага. Ты ведь еще так молода.
Дон Антонио встал, и его шея наконец-то освободилась, а кожа разгладилась.
Он поднял только голову и заговорил, глядя мне прямо в лицо:
– У меня тут появилась такая мысль: а не поговорить ли тебе с сестрой Миммой[16]? О таких вещах женщинам лучше говорить между собой. Может, ты и сама не очень-то поняла, что случилось. Может, ты просто немного растерялась. Не стоит тебе так волноваться, не стоит и преувеличивать то, что случилось: ведь дети часто любят преувеличивать, а ты еще ребенок. – Говоря, он растирал указательным пальцем шею под воротничком.
Он помолчал.
Но что он такое говорит? Я уставилась на его палец, разглаживавший кожу.
– … и я отпускаю тебе грехи твои…
Но что он такое говорит?
Церковь ожила и загомонила. Пока мы с ним говорили, она понемногу заполнялась прихожанами. Они приходили целыми толпами. И все – на пасхальную службу.
– Прочитай три раза «Аве Мария», один раз – покаянную молитву «Меа culpa»[17]и на этой неделе приходи в церковь каждый день, к полуденной службе.
– Что же вы такое говорите, дон Антонио?
Он встал.
– Но я хочу быть счастливой… снова стать счастливой… – Я схватила его за руку: хочу, чтобы он снова сел, чтобы он меня выслушал, чтобы он мне помог.
– Завтра, когда придешь, я отведу тебя к сестре Мимме, и вы тогда поговорите. А вот сейчас оставайся на службу.
И он ушел.
Я обернулась назад.
И увидела, что церковь уже битком набита народом.
Мои руки кто-то словно пригвоздил к спинке стоящей передо мной скамейки. Они сделались тяжелыми-претяжелыми. И ледяными. Заледеневшие фигуры снова наполнили мою голову. Они снова составились из кусочков, как по волшебству, и выглядели почти как живые, как на трехмерной картинке.
Я словно закоченела. И осталась сидеть.
А тем временем началась пасхальная служба.
Городок
– Потаскухи, обе вы потаскухи.