Что-то там Юлька говорила о Фрейде? Детство Мани, ее отрочество и юность… Вести дневник, писать мемуары… В одном она, пожалуй, права: помощь психотерапевта мне не помешает.
Первый сон Марьи Ивановны
В моей жизни было слишком много солнца. Так много, что я успела его возненавидеть, как ненавидят то, что все время торчит у тебя пред глазами и мешает сосредоточиться. Можно было его не замечать, как это делают многие, но у меня это никогда не получалось. Я всегда чувствовала его тихое подобострастное присутствие и назойливо липкое тепло.
Трех лет отроду мои родители увезли меня в Среднюю Азию. Отец был геологом, и мы с мамой кочевали за ним по маленьким забытым богом и людьми аулам. Жили в палатках, вагончиках без окон и дверей, в овчарнях за перегородкой с овцами, в казахских пахучих юртах и прочих немыслимых и неприспособленных для семейной жизни местах.
Отец с утра уезжал в поля, леса и горы в поисках лучистого колчедана или других, не менее полезных ископаемых, а мы с мамой оставались его ждать.
Жен, сопровождавших своих мужей по всем городам и весям, было не так уж и много, да и те, как правило, были заядлые геологини и работали в полях наравне с мужчинами. Моя мама и еще две женщины оставались на хозяйстве и как могли поддерживали быт всей геологической экспедиции, героически преодолевая все трудности, возникающие на своем пути.
Нужно иметь богатое воображение и обладать недюжинным талантом, чтобы, обходясь минимальным набором продуктов, исхитриться приготовить из них более-менее приличный обед. Но все, как говорится, приходит с опытом — сыном ошибок трудных и с привычкой — дочерью отчаянья.
Частое отсутствие электроэнергии научило чудо-поварих выкручиваться совсем без нее. В свободное от основных обязанностей время мужчины соорудили что-то вроде летней кухни, и еду стали готовить на открытом огне. По вечерам в комнатах чадили керосиновые лампы, в печках-буржуйках потрескивал саксаул, за перегородкой блеяли бараны, а из степи доносился тихий, надрывный вой какой-то непонятной, необъяснимой природы. Почему-то этот вой никем не комментировался, но когда он возникал, его старались заглушить общим разговором или пением под гитару. Начальник экспедиции, пятидесятилетний здоровый мужик с заковыристой фамилией Сухов-Суруханов, брал инструмент и начинал: «Там вдали за рекой зажигались огни…» Или: «Эх, дороги, пыль да ту-у-у-ман…», а потом «По долинам и по взгорьям». Никакой тебе «виноградной лозы» или, скажем, «лесного солнышка». Начало, блин, века, гражданская война. Семьдесят восьмой, почти восемнадцатый год, берег Аральского моря, ржавые баржи на берегу и кучка красноармейцев во главе с товарищем Суховым-Сурухановым. И белое-белое солнце пустыни. А на ветру, как белье, болтается вяленая рыба, и, глядя на нее, уже заранее хочется пить. Воды! Воды! Воды-ы-ы!
Воду привозили в бочках, она была ржавая, отдавала хлоркой и к вечеру нагревалась почти до температуры кипения. Ее пили, на ней готовили и, к великому изумлению местного населения, использовали для стирки. О бане можно было только мечтать. По вечерам в большом тазу мама мыла сначала меня, а потом в той же воде споласкивалась сама.
У меня появились вши, и папа обрил меня наголо. И если раньше отличить меня от местной мелюзги можно было по цвету белых как лен волос, то после профилактического облысения только круглые серые глаза выдавали мое нездешнее и чужеродное происхождение.
С пузатыми, узкоглазыми, похожими на японских нецке мальчишками я носилась по аулу наперегонки с собаками. Собаки тоже казались мне узкоглазыми, но в отличие от мальчишек они были худые и поджарые. Только когда я выросла, узнала, что детская ярко выраженная пузатость — следствие недоедания и типичной дистрофии.
Голодные дети все время паслись рядом с нашей импровизированной кухней, и сердобольные женщины их жалели и подкармливали чем могли. Часто наша дружная ватага уносилась на железнодорожную станцию посмотреть на мимо проходящие поезда. Иногда поезда останавливались, и тогда мои товарищи подбегали к окнам вагонов и начинали выпрашивать еду. Пассажиры то ли из жалости, то ли развлечения ради выбрасывали им хлеб, яйца, яблоки, но мальчишки не унимались и, скуля и гримасничая, просили еще и еще. Изредка им удавалось полакомиться конфетами, печеньем и другими недоеденными в дороге деликатесами, но больше всего дети радовались деньгам. Обычно им выбрасывали только мелкие монеты, но мальчишки ловили их на лету и все до копейки относили родителям.
Я не участвовала в этих дорожных трапезах, но по вечерам мы жгли костры, готовили какую-то незамысловатую еду, разговаривали на странном, забытом мной языке, и аксакалы с носами, проваленными от наследственного сифилиса, передаваемого из поколения в поколение со времен гражданской войны, улыбались нам беззубыми ртами.
Через год такой свободной, радостной, счастливой и ничем не омраченной жизни моя мама не выдержала и сдалась. Меня отправили к бабушке в Подмосковье подальше от инфекций, антисанитарии и вредного для детского здоровья резко континентального климата.
Первая зима в кирпичном доме с паровым отоплением, кашей на молоке, апельсинами под Новый год и морем разливанным кристально чистой холодной воды кончилась для меня жестокой скарлатиной, которая вцепилась в мое горло мертвой хваткой и собиралась душить меня до победного конца.
Бабушка и сестра мамы Таня дежурили по ночам у моей постели, валясь с ног от усталости. Когда я приходила в сознание, то видела только свет ночника, и мне казалось, что меня все бросили. Я снова закрывала глаза и уплывала в свои райские сады, где на деревьях вместо листьев качались разноцветные монетки, а на горизонте торчали красные горы, длинные и тонкие, как эрегированные пенисы, и тела этих гор были покрыты язвами и болячками, которые взрывались и лопались мыльными пузырями.
Тошнота подступала к горлу, и я снова просыпалась и плакала. Потом узнавала бабушку, она меняла мне полотенце на лбу и шептала молитвы. Приходила Таня и уговаривала меня пить что-то сладковато-горькое. Пить не хотелось, а от глотания сжималось горло, и было страшно, что оно никогда не расправится и я умру от удушья. Я плакала, и Таня плакала вместе со мной, бабушка выгоняла ее и продолжала что-то шептать и креститься.
Сегодня я вспомнила эти листья и членообразные горы. Наверное, тогда, в детстве, моя душа металась между раем и адом и не знала, где ей обрести пристанище. Хотя разве детские души могут попасть в ад? Могут или не могут? А за чужие грехи? Кто-то за них должен заплатить? Кто, если не я? А если я, то почему именно я? За что? Мама вернулась, когда все было позади. Болезнь отступила, но меня еще шатало, и я ходила по дому в толстом фланелевом платье, перевязанная крест-накрест огромным пуховым платком. Мне подарили медведя и мутоновую шубу на вырост, в которой я проходила почти до школы.
В школу я пошла в другом, но тоже дальнем, небольшом, засыпанном пылью городишке с пирамидальными тополями и зарослями шелковицы, растущей по обочинам дорог. Асфальт плавился под ногами, веселые осенние бури оставляли барханы мелкого, словно пудра, песка в подъездах домов, и ошалевшие коровы как священные животные паслись где хотели и радовались любой съедобной колючке. Верблюдов брили налысо, собирали пух, из которого местные пряли толстые как канаты нитки. На базаре торговали выловленной в еще существующем Аральском море рыбой и медовыми бухарскими дынями. Мама научилась варить плов и готовить квас из заготовленного впрок и безнадежно засохшего хлеба.