— Я просила его отца сделать хоть что-нибудь, сходить к Гринам или в школу, выяснить, у кого они покупают таблетки. Но Джек ни на что не годился. Банк к тому времени три года как закрылся, и он даже тени своей боялся.
Надо было посадить Джейсона в машину и уехать с ним как можно дальше отсюда. Но я этого не сделала. Только забирала наркотик, когда удавалось его найти. Каждый день обыскивала его комнату, собирала маленькие конверты с кристалликами. Прощупывала карманы его брюк, умоляла бросить. Знаете, однажды я предложила купить ему вместо этого марихуану. Предложила родному сыну марихуану. Когда они оба попались — покупали таблетки на парковке возле рынка, — я обрадовалась. Думала, это его образумит. Он провел три месяца в исправительном лагере в Аткинсоне. — Она поймала взгляд Фрэнка. — Считаете, это было ошибкой?
— Плохое место, но от вас уже ничего не зависело.
— Да, вы правы. Ничего не изменилось. Стало даже хуже — он вернулся озлобленным, растерянным. И продолжал принимать таблетки. Кажется, он и в лагере не прекращал. Как это возможно, как они допускают, чтобы дети в тюрьме получали наркотики? До сих пор не понимаю. А он был так молод, всего шестнадцать, в этом возрасте мальчики… — Голос ее прервался, — Гормоны… должно быть, от наркотика… — Вновь ее голос замер, она прикрыла рот рукой.
— Я сидела здесь, в гостиной. В воскресенье. Джек повез младших в гости к своей сестре. Джейсон так странно вел себя в последние дни, мы старались держать младших подальше от него. Той ночью он где-то болтался до рассвета, и накануне тоже, а потом весь день сидел в комнате, но не спал. Я знала, что он не спит. Ждала, чтобы спустился и поел хоть немного. Все думала, надо еще разок поговорить с ним, мы все обсудим, и может быть…
Я сидела здесь, на диване. Услышала, как распахнулась дверь в его комнате, как он плачет. Словно много лет назад, когда он был ребенком и его обижали в школе. Тогда я сидела с ним по вечерам на веранде, он утыкался лицом мне в колени, солнце спускалось, я рассказывала ему, как однажды мы поплывем на корабле через весь Атлантический океан, увидим Афины и Рим и все те места, о которых написано в книгах, и он засыпал под мой голос. В тот день я услышала его плач и подумала, что все прошло, что он каким-то чудом вернулся ко мне. Он так давно не плакал! Я поднялась наверх.
Мой сын, мой сын… Он разделся догола, он тер себя, тер — должно быть, часами. Докрасна, до живого мяса. Там, внизу, капала кровь. Он плакал, слезы застревали в куцей бороденке, которая недавно начала пробиваться на его щеках, мягкие, короткие, темные волоски, он еще не брился. Когда я поднялась наверх, он глянул на меня так, точно я перерезала веревку, за которую он цеплялся в тщетной надежде спастись, так, словно я сбросила его в темную яму, умирать. А я — что я могла сделать?
Взяла полотенце. Принесла из ванной. Белое полотенце. Взяла марлю и мазь, усадила его на кровать, вытерла насухо, перевязала. Старалась не плакать.
Миссис Букхольдт сидела на краю дивана, сведя плечи, подавшись вперед. Этот рассказ опустошил ее, она заметно побледнела. Пустым взглядом она смотрела в пол.
— Я была его матерью, — тихо, почти беззвучно повторила она. — Что мне было делать? На миг в комнате повисло молчание. — На кухне, — сказала она. — Я была на кухне. Позднее. Варила ему суп. Он всегда охотно ел суп. Может, он опять принял наркотик. Не знаю. Услышала, как он встал у меня за спиной. Схватил меня за руку, прижал ладонь к разделочной доске и отрубил мне пальцы, пальцы, которыми я дотронулась до него, отрубил их мясным ножом. И вышел, голый, во двор.
Долгое время они сидели вместе в гостиной, солнце низко повисло на западном краю неба, широкие лучи света протянулись к земле, один ряд — над двором, другой ударил прямо в закрытые ставни, прошел за спиной у миссис Букхольдт, оставляя в тени журнальный столик с потускневшей пепельницей и темный круг в центре шерстяного ковра с густым узором.
Фрэнку показалось, что за время этого рассказа миссис Букхольдт словно съежилась, сделалась маленькой и совсем хрупкой. Куда подевалась внушавшая трепет осанка? В чужой, неведомой боли Фрэнк ощутил что-то знакомое, почти уютное: эта комната могла стать для него родным домом.
— Как умер ваш сын? — спросил он.
— Они вместе — он и Джимми — позаимствовали у кого-то из приятелей грузовик. Это произошло всего несколько дней спустя, он так и не вернулся домой. Выехали на шоссе, повернули на запад и врезались в стену виадука. Джимми отделался несколькими ожогами. Он по-прежнему живет на Валентайн. Иногда я с ним встречаюсь.
Какая— то часть его разума, повинуясь профессиональной привычке, составляла запись в карту миссис Букхольдт: пациент активно переживает травму, отмечаются навязчивые воспоминания, проявления депрессии, повышенная напряженность и общая тревожность. Диагноз: посттравматический стресс. Лечение: курс сертралина, сто миллиграммов в день, рекомендуется психотерапия, постепенное снижение дозы клоназепама.
Что думают про себя коллеги, когда мысленно произносят или выводят на бумаге подобные фразы? Спасает ли их умение описывать человека, с которым они беседуют, от всего услышанного? Избавляет ли от обязанности сочувствовать?
Они молчали, и в тишине Фрэнк вспоминал первую свою пациентку — женщину, чей муж погиб в авиакатастрофе. Весь сеанс она заполняла новостями о двух своих детях: сын-де играет в школьной пьесе, дочь начала работать в отеле, и так далее, вплоть до подробностей, во что они были одеты нынче с утра, но обо всем этом она говорила, не отводя взгляда от окна, словно излагала историю некоей далекой страны.
Он вспомнил, как после бесед с этой женщиной лежал в постели без сна, один в своей комнате, и ее горе давило на него, как грехи прихожанина давят на душу священника, как давят на разум и тело писателя злоключения его персонажа. Так, лежа без сна, он погружался в воспоминание о более ранней ночи, когда вот так же без сна лежал в постели ребенком. Семья только что переехала в другой город. В доме на каждом шагу еще валялись нераспакованные коробки, родители ссорились. Он слышал, как в спальне напротив старший брат испуганно заговорил с матерью: противная новая школа, чужие ребята, гоняют его, он не хочет идти утром в класс, ни за что не пойдет. Голос брата был полон страха, он звенел в воздухе сигналом тревоги. Мать говорила тише, через коридор не разобрать было нашептанных ею утешений. Фрэнк заплакал и так и уснул в слезах, в отчаянии, что ничем не может облегчить страдания брата.
Теперь он думал о том, что это происходило с ним всегда, еще когда он мальчиком, примостившись на краешке стула в гостиной, слушал родительских друзей — разведенную женщину (она сцепила на коленях руки, и они слегка тряслись), которая возбужденно рассказывала, какой замечательный отпуск собирается устроить себе; или того человека, чьего сына — Фрэнк сам это видел — безжалостно травили одноклассники, а он знай себе заливался, как счастлив его мальчик, как ему хорошо. Невысказанная боль проступала в их жестах, пропитывала воздух, давила Фрэнку на грудь. И позднее, в университете, на вечеринке, когда он со стаканом в руках стоял возле книжных полок, болтая с толстушкой, робевшей перед веселой толпой, ловил каждое движение ее глаз, скупую улыбку, с трудом выдавленную этой Золушкой, словно ее нервы продолжались в его теле, словно любая ее попытка скрыть неловкость отзывалась в нем.