К сожалению, мне недоставало философского хладнокровия собаки, тем более в этой ситуации. Я был уверен, что по лестнице спускался не кто иной, как Фабио Комалада, жаждущий в полной мере насладиться преклонением Полин.
Желая убедиться, действительно ли волкоподобный зверь принялся за старое, я, крадучись, пошел к нему, боясь наткнуться на что-нибудь в темноте и выдать себя. Я опасался, что пес, неожиданно переменив свой нрав, лая, пойдет вслед за мной или же внезапно включат электричество и во всем доме загорится свет. Мне пришлось присесть на корточки, когда слабое мерцание свечи осветило кухню. Я последовал за ускользающей тенью, направлявшейся через гостиную к подводной каюте, где Полин спала или дожидалась своего возлюбленного. Я осторожно высунулся, спрятавшись за дверью. Узнав тайного любовника, я не мог не вздохнуть с облегчением.
Мужчина, направлявшийся к двери кабинета, был не Фабио, а Умберто Арденио Росалес, похититель зонтика и ревностный защитник своего места за столом. По какой-то труднообъяснимой причине мне казалось более допустимым, чтобы прелестями секретарши наслаждался тучный и неприятный человек, чем мучимый страстью и бессонницей писатель. Так я впервые столкнулся с низостью, присущей всем нам. По сути, у меня было достаточно оснований для того, чтобы, как всегда, остаться в стороне. Впутываться в то, что видишь, бывает довольно обременительно, и хуже всего то, что нам, оказывается, легче видеть несчастья других, чем их романы. Иными словами: так как для меня Полин была недосягаема, мне было менее обидно представлять ее принуждаемой, чем соблазненной. Я предпочел не задумываться о ее чувствах и уж тем более не стал гадать о ее сердечной склонности. Я посмотрел, как закрылась дверь, и ушел в свою комнату.
Вновь улегшись в постель, я взглянул на часы. Было уже два часа ночи, но мне совсем не хотелось спать. Прошло довольно много времени, но даже возобновленные размышления о своенравии случая не могли усыпить меня. Я подумал, что Полин сейчас, наверное, выскользнула из кровати, где храпел ее любовник, и смотрела в темноту сквозь одно из узких окошек своей каюты. Может быть, и Фабио застыл в это время у окна, остановив свой взгляд на поникших ветвях плакучей ивы, из-под которых я в тот вечер за ним наблюдал. Вполне вероятно, что Долорес и издатель тоже не спали, а может быть, даже и Антон. Я представил себе, как он, протрезвленный внезапной вспышкой сознания, лежал в кровати с открытыми глазами и сдавленной тоской грудью, не в силах понять, где находится. Наверное, эта ночь была для нас не периодом отдыха, в котором никто не нуждался, а перемирием, необходимой передышкой, как будто все – и даже я, всего лишь повар, – должны были сражаться, приняв вызов Пако, чтобы показать, на что мы способны.
Я провел несколько часов в этом приятном состоянии между сном и бодрствованием. Один раз я открыл глаза и посмотрел в окно. Небо начинало уже немного светлеть. Птицы издателя не шумели, собравшись в питомнике. В зарождающемся рассвете сосредоточилась вся напряженность этой беспокойной ночи, как в прощальной улыбке человека, с которым расстаешься навсегда.
Пятница
Издатель звал меня тихим, но настойчивым голосом, как будто ему нужно было непременно меня разбудить, но он хотел сделать это как можно мягче. В полусне я сначала подумал, что это Фарук, садовник, включил машину для стрижки газона в дальнем углу сада. Однако в действительности это рычание издавал Пако, повторяя мое имя с максимальной нежностью, на какую был способен, – его оглушительный голос не допускал никакого изменения тембра. Обычно, когда он хотел сказать что-нибудь по секрету и начинал шептать мне на ухо, я думал, что он внезапно и сильно охрип.
Наконец я открыл глаза. Увидев, что я проснулся, Пако вздохнул с облегчением – его беспокойный характер не позволял ему выносить сна других.
– Я не могу найти карандаш, – сказал он, – карандаш с кухни. Он у тебя?
Я слегка приподнялся и посмотрел на него с некоторой растерянностью. Его дом был полон письменных принадлежностей. На секунду я подумал, что все еще сплю. Я протер глаза и снова на него посмотрел. Пако наклонился ко мне, с нетерпением ожидая ответа. Вчерашний костюм, очевидно, извлеченный на свет божий исключительно для приема гостей, снова покоился в шкафу. Издатель, несомненно, считал, что достаточно надеть костюм один раз, для того чтобы выполнить требования этикета. В то утро на нем был довольно потертый свитер с широким воротом и растянутыми карманами. Я увидел, что они были набиты яйцами и понял, что издатель пришел из птичника и искал свой «Стедтлер-Норис 120-1 Б», чтобы, как всегда, пометить им добычу. Пако хранил карандаш в корзинке из ивовых прутьев вместе с блокнотом в клетку для записывания заказов у моей матери и крошечной приходно-расходной книгой пятнадцатилетней давности, куда изысканным почерком миниатюриста издатель иногда заносил данные о работах по ремонту особняка.
– Так он у тебя? – настойчиво повторил Пако.
Я отрицательно покачал головой. Тогда Пако перешел на свой обычный тон. Он упер руки в бока и завопил:
– Так я и знал! Золотых «паркеров» и «монбланов» им мало! Я ведь прекрасно знаю их и никому не доверяю. Потому-то я и завалил их комнаты ручками! И что вы думаете? В первую же ночь – в первую! – у меня крадут карандаш для метки яиц!
Он вышел, схватившись руками за обе стороны дверного проема, как будто борясь против сильного порыва ветра или неотвратимой старости. Я посмотрел на часы. Оказалось, что я проспал менее двух часов, но не чувствовал усталости, только некоторую тяжесть в голове от бессонницы. Я подскочил с постели с намерением принять освежающий душ. Собаки в комнате уже не было. В ванной горела лампочка – значит, дали электроэнергию. Из окошка я увидел сад и Фарука, шедшего с большими садовыми ножницами в руках. С этой стороны дома открывался вид на горы: они были такого темно-синего цвета, что казалось, будто в них прячется ночь. Всего пару недель назад на вершинах ближайших гор можно было еще разглядеть остатки снега. Открывая краны, я вспомнил, как однажды Пако набросился на меня на улице, возмущенный книгой, которую в то время читал. «Ты только посмотри на его стиль, – говорил он мне, показывая абзац, но не давая его прочитать, – послушай, что он пишет: «Горы четко вырезались на горизонте»… Этот парень еще не забыл про свои детские ножницы! Но это еще что! Незадолго до этого он пишет, что тучи были как будто нарисованы на небе. И послушай, что он продолжает писать про эти несчастные горы: «Покрытые снегом, они издалека походили на Вифлеем». Понимаешь, что это за чепуха? Это все равно что сказать, что человек похож на свою собственную карикатуру. Парень, не вздумай писать, если ты не готов тщательно работать над образами. Лихтенберг говорил, что многие люди читают только для того, чтобы не думать. Он был слишком снисходителен к писателям!»
Но я не хотел становиться писателем. Мне никогда это не приходило в голову, а мой отец уже решил мое будущее с той же категоричностью, с какой резал порей. Я должен стать поваром, хорошим поваром Ампурдана, привыкшим смешивать вкус моря и гор, как в сюрреалистической песне, известной мне с детства: «Зайцы бегают по морю, по горам – сардины». Должен признать, что поварское искусство всегда казалось мне довольно приятной профессией.