— Память — это жизнь, Джеф, — говорю я.
— Да, я помню также, что в детстве я писался, однако что такого суперважного для настоящего момента из этого следует?
— Выходит, ты решил это досадное детство и юность как можно быстрее забыть… Выходит, ты родился в какие-то свои тридцать.
— Именно так. Я отказываюсь причислять себя к двум растерянным девственникам, которые носили одинаково отвратную прическу, одинаково отвратные майки с отпечатанной с помощью утюга надписью ADIDAS и весь день соревновались в отрыжке, напившись желтого лимонаду.
Скиппи нарочито рыгает.
— Вся фишка в том, что ты не можешь освободиться от всяких подростковых комплексов. — возражаю я. — Но это временные реквизиты. Дело не в майках и не в отрыжке. Разве в жизненной значимости первого поцелуя что-то меняется, если он случился не в ухоженном французском саду, залитом серебристым лунным сиянием, а за шведской стенкой в провонявшем потом физкультурном зале?
Я тут же пугаюсь, не выдал ли я себя слишком откровенной конкретикой, но Джеф пропускает это мимо ушей.
— Ты с кем-то целовался в физкультурном зале? — склабится Скиппи. — Разве что с Фуйковой?
Знаю, что сначала он хотел сказать «с Ветвичковой», но, по счастью, вовремя осекся. Джеф вздыхает, хмурит лоб, и между бровями пролегает морщина.
— Были не мы? — насмешливо говорит Скиппи и неожиданно принимает мою сторону. — Тогда почему спустя двадцать пять лет ты два раза в месяц ездишь в Врхлаби к предкам своей пять раз комплексно измененной одноклассницы? — Потом он указывает рукой на меня. — И почему тогда он пять лет назад женился на ее абсолютной копии?
ЕваПо средам уже несколько лет к ней заходит Скиппи, и они вместе смотрят футбол. Поначалу телевизор не включали вовсе и два часа разговаривали, но прежде чем уйти, Скиппи всегда просматривал повтор самых ключевых моментов, чтобы Джеф с Томом не смогли вывести его на чистую воду, — он уверяет их, что ходит с коллегами из больницы на Вацлавскую площадь в «Jagrʼs-бap», где стоят огромные плоские экраны. Но потом Ева сама сказала ему: пусть спокойно смотрит весь матч — футбол ведь никогда не привлекал ее, а возбужденные голоса комментаторов парадоксальным образом ее успокаивают. Скиппи сперва делал вид, что это сильно задело его («Должно быть, нам уже не о чем разговаривать?»), но в конце концов согласился с ее предложением.
Итак, теперь он смотрит телевизор, а Ева рядом в кресле вяжет или раскладывает доску и гладит. Скиппи иной раз в зрительском запале напрочь забывает, где он, и только когда арбитр свистком сигналит перерыв, он виновато передергивается, быстро встает и пятнадцать минут беседует с Евой.
— Господи, ты вяжешь? Нет, этого не может быть! Вспомни, что тебе только сорок. Что ты будешь делать в шестьдесят?
Иногда в перерыве он любит порассуждать, почему, собственно, ходит к Еве:
— Прихожу к офигенной женщине — и смотрю у нее футбол! Что я за идиот! Что я за скотина!
Ева знает, что будет. Скиппи обойдет гладильную доску и сзади обнимет ее.
— Почему вообще человек тайно ходит к женщине, которая ни разу в жизни не дала ему?
— И не даст, — предупреждает его Ева.
Она старается, чтобы звучало это цинично или хотя бы сухо, но все равно всякий раз чуть-чуть краснеет.
Скиппи театрально вздыхает, тем не менее Ева убеждена, что на самом деле он никогда не мечтал о ней (не раз ее посещала мысль, что Скиппи, при всей его болтовне о женщинах, голубой). Он целует ее в щеку, неловко гладит по волосам и идет смотреть вторую половину матча. С футболом даже приятней, думает Ева. Во всяком случае это лучше, чем сидеть напротив в креслах, купленных Джефом, смотреть на погасший экран и вспоминать погибших одноклассников — Карела, Ирену и Рудо.
В свое время этими трагическими смертями Скиппи был просто одержим — почти так, как он, к примеру, одержим сексом (или по меньшей мере хочет таким казаться). Он вновь и вновь возвращался к самоубийству Ирены: ходил по квартире и без конца повторял общеизвестные вещи. Ну что еще можно тут добавить? — возражает Ева. Да, мы относились к ней жестоко. Весь класс. Да, Скиппи, я тоже, если ты хочешь это слышать в пятидесятый раз. Скиппи чувствует раздражение в ее голосе и умолкает. Ева поневоле вновь представляет себе то мгновение, когда Ирена прыгнула. Тот чудовищный толчок. Она закрывает глаза и снова их открывает.
— Это полная бессмыслица, Скиппи, — говорит она, — ты не можешь быть молодым и одновременно благоразумным. Не получится.
Скиппи останавливается перед зеркалом в прихожей. Берет Еву за руку и привлекает ее к себе. Они стоят бок о бок и улыбаются на себя в зеркало. Она любит его. Он выглядит преждевременно состарившимся мальчиком. Он рассматривает свои продвигающиеся залысины, как если бы впервые в жизни обрезал палец… Он еще и в сорок не перестал изумляться, на какой особой планете он очутился. Что все вокруг значит? — постоянно спрашивают его мальчишеские глаза.
Иногда он тихо начинает плакать, особенно когда пьет. Он прыгает с моста на эластичном тросе и играет в «сквош».[7]Издает Юмористический гинекологический месячник для внутреннего пользования (несколько номеров принес Еве, но она до сих пор не нашла в себе смелости открыть их). Он хотел бы завести семью, но, как говорит, не умеет знакомиться. Он собирает фотографии хоккеистов, конкурсные купоны и пробки.
Часто употребляет непристойные слова, чего Ева не переносит.
— Сегодня я видел самую красивую сику в своей жизни! Это, пожалуй, была не сика, это была орхидея!
— Скиппи, — одергивает она его (через полчаса Алица возвращается с аэробики), — держи себя в руках!
Через несколько минут он впадает в какую-то меланхолическую оцепенелость. Сидит за кухонным столом (его смастерил Джеф), молчит и играет с солонкой. Существует ли что-либо более печальное, чем состарившийся классный паяц? — приходит Еве в голову.
— Может, включить какую-нибудь музыку? — спрашивает она.
Он качает головой. Она вынимает из холодильника первую из трех банок пива, купленных для него, и Скиппи смотрит на нее с благодарностью. Несмотря на Евины протесты, он пьет из банки: не перелитое, говорит, куда лучше.
— Поджарю брамбораки,[8]идет?