— За что ж ты его жалела?
— Мне казалось, он так одинок!
— Может, у него на ферме жена, куча детей и два десятка братьев и сестер. А в соседней деревне три любовницы.
— Вряд ли. Но даже если так, все равно у него глаза одинокого человека, что-то отрешенное и древнее во взгляде. И в выражении лица, вернее, в отсутствии выражения. Он мне и банки всякие привозил. С артишоками, консервированными лимончиками, горошком и фасолью всех видов. Привозил специи. Яйца с шершавой скорлупой. Муку в коричневых бумажных пакетах. На пустыре, где расположился наш цирк, он разбил грядку и посадил тимьян, розмарин, петрушку, кориандр, шалфей, мяту, лук-скороду. Я спросила, не боится ли он, что всю эту красоту отравит городской воздух. «Вы и так отравлены, — ответил он, но без всякой враждебности или осуждения. — Вы дышите этим воздухом. Вы пропитаны им. Чего вам бояться выращенной здесь петрушки?» В сумерках я выходила с фонариком и навещала нашу грядку. Сидела на корточках и любовалась шалфеем, он был такой бархатистый и напитанный росой. Или розмарином, у него листочки острые, как будто малюсенькие кинжалы, которые пронзали темноту, и на них висели капельки-пузырьки, и мне казалось, что они вот-вот наколются на острие и лопнут. У лука-скороды голова маленькая и невзрачная, она прячется в земле, а цветок — пышный зеленый помпон, какой-то надменный, и тянется к небу… Тимьян стлался плотной, густой, напористой порослью и напоминал мне подползающий к врагу отряд партизан. Я всегда любила побыть среди растений, спокойных, бессловесных и глухих; у них нет желаний, только потребности. Рядом с ними я могла поразмыслить. И отдохнуть. Мне хотелось стать такой же, как они, слиться с ними.
Тут мой голос пресекся, похоже, пора меня удалять с игровой площадки.
— Что ж ты его не разыскала? — спросил брат.
— Кого?
— Да этого фермера.
— Я не знаю его адреса, не знаю номера его телефона. Не знаю даже, из какой он провинции. И как называется его хутор.
— А я уверен, что его вполне можно найти. По имени и фамилии. Ты ведь знаешь, как его зовут. И, скорей всего, он живет неподалеку от Парижа. Может, расспросишь о нем циркачей?
— Понятия не имею, где они. Получили предупреждение полиции и мигом все свернули. Собрались за один день. И уехали. Хозяин распрощался со мной. Я спросила, куда они теперь. Он ответил: «Извини, мы не можем взять тебя с собой». И больше ни слова. Я сказала, что все прекрасно понимаю и беспокоюсь только за них. Как они прокормят детей и животных? В городах много недобрых людей, а в деревнях и того хуже: смотрят косо на чужаков и сразу гонят прочь. Я боялась, что им не выжить. Но хозяин цирка не унывал. «Чего ты нас оплакиваешь? Разве не понимаешь, что нам здорово повезло? Мы ни гроша не платили за аренду. Бесплатно заняли отличнейший пустырь. Неплохо заработали. Найдем и еще пустырь не хуже. Зря ты нас оплакиваешь, евреечка. (Странно, что он так меня называл, верно?) Не тебе нас оплакивать, верно?» Я кивнула. И побежала выкапывать душистые травки. Все выкопала. Ничего не оставила. Завернула в бумагу. И отдала кульки жене хозяина. Она взяла, посмотрела, поцеловала меня, а когда грузовик чуть отъехал, опустила стекло и выкинула их. Со смехом. Я смотрела, как лежат мои увядающие травки на заброшенном пустыре. Потом подобрала кульки и сложила в сумку. В гостинице я попросила вазу или горшок для моего садика. Гостиница была совсем дешевая. Мне ответили: «Ваз у нас нет». Пришлось посадить травки в раковину. И чистить зубы над ванной. Но они все равно завяли, я их выбросила и заплакала. Я оплакивала все вырванное с корнем, брошенное зазря. Думала, никогда не утешусь.
— Но в конце концов утешилась.
— Да, утешилась.
— Обрати внимание, рано или поздно утешение приходит ко всем.
Мы умолкли, размышляя над неотвратимым концом всякого горя. Молчание нарушил Шарль:
— Почему ты мне тогда не позвонила?
— Когда?
— Когда тебя вышвырнули из цирка, когда ты осталась совсем одна, безработная и бездомная. Мы бы тебя приютили.
— Я не хотела быть с людьми. Я тогда совсем одичала.
Передо мной поставили телячью отбивную, я с наслаждением вдыхала запах мяса. Я могла бы схватить отбивную руками и обглодать до косточки, показать брату, что стала настоящей дикаркой. Но я не набросилась на телятину. Спокойно придирчиво оглядела ее. Ткнула ножом, проверяя, не пережарилась ли. Надрезала. Потекла розоватая кровь, почти водичка. Сок отбивной смешался с темной подливкой, пропитал гарнир, терпкую смесь сладкого корня-козлеца и фасоли, тонких стручков, коричневых, как стрелки лука-татарки. Я отложила до лучших времен тяжкие раздумья о собачьей концептуальности и с величайшим удовольствием принялась за еду.
Глава 10
Мне нравится, возвращаясь домой, каждый раз поднимать железную штору. Словно решетку над воротами средневекового замка. При этом я чувствую себя владетельной синьорой. Оказавшись внутри, я опять опускаю ее — это действие дарит мне чувство безопасности. Металлическое веко, моргнув, — так иногда мы смаргиваем слезу, отгоняем мрачное воспоминание, — заслонило меня от внешнего мира надежней любой двери. Никому и в голову не придет, что в ресторане кто-то ночует; что каждый вечер зеленый диванчик раскладывается, превращаясь в кровать, что под ним прячется ящик со спальным мешком. Ни одна душа не догадается, что некто чистит здесь зубы, моет голову, встает пописать и после приснившегося кошмара вглядывается в зеркало: действительно ли все на своих местах. И разве можно заподозрить, что на одном из столиков стоит вазочка с цветными карандашами вместо цветов, и некто в оранжевом круге пишет, рисует, затевает что-то, пока все спят. Некто, то есть я. Ибо этой ночью я не спала. Я записывала свои гениальные мысли. И составляла план действий, необходимых, чтобы претворить гениальные мысли в жизнь. Так появилось два списка: список номер один, озаглавленный «Гениальные мысли», и список номер два «План действий». Причем второй список во много раз длиннее первого. Не знаю, хорошо это или плохо.
Люблю писать по ночам. Будь я писателем, писала бы только ночью. Как Бальзак. Или не Бальзак? Смутно помнится атласный халат в жирных пятнах. Но его ли это халат? Как Пруст, он и днем не открывал ставень. Я видела кровать Пруста. Стоп. Провал. Провал в памяти. Вместо нее перед глазами кровать Ван Гога. У меня в голове вечный хаос, хорошо бы все-таки навести в ней порядок. Лучше сосредоточусь на списках. Самое главное — четко сформулировать гениальные мысли. Кратко и в то же время ясно. Излишние подробности превратят перечень в повествование и запутают меня, когда я возьмусь за исполнение замысла. О пользе ясности нечего и говорить.
К делу! Итак, гениальные мысли. Первая: ресторан для детей. Вторая: блюда на вынос. Вот и все. Меня осенили всего две гениальные мысли. И обеими я обязана музону, Венсану-цветочнику. Он произнес: «Родные». «Родные» значит «семья», а семья — это дети, а дети — это капризули и грязнули. Семья — это сущий ад, вот тут-то и появляюсь я со своей революционной идеей. Мой ресторан в двух шагах, и здесь накормят детей не хуже, чем в школьной столовой, то есть гораздо вкуснее и по той же цене (знаю, звучит неправдоподобно, но когда я всерьез займусь вторым списком, то справлюсь и с невозможным). Здесь разрешено есть руками, здесь столько вкусного!