Я проводила его через всю квартиру на черную лестницу. Мы живем на втором этаже, и мне видно было, как в саду господин Скотт, мой квартирный хозяин и дантист, проделывал свои странные упражнения: он махал руками и топал большими ногами, готовясь принять у себя в кабинете, этажом ниже, очередного пациента.
Юго попрощался, а я села на кухне, оставив дверь открытой в ожидании новой ученицы с курсов «Оксфорд Инглиш Плас». В тот день у нас было первое занятие, и я почти ничего не знала о ней, разве только имя — Беранжер У. Язык она изучала уже не с нуля и заниматься собиралась четыре недели: по два часа в день, пять дней в неделю. Хороший, стабильный заработок. Тут я услышала голоса в саду, вышла из кухни на площадку металлической лестницы, посмотрела вниз и увидела, как господин Скотт оживленно говорит что-то маленькой женщине в меховой шубе, постоянно показывая на ворота.
— Господин Скотт? — прокричала я. — Полагаю, что это ко мне!
Женщина или девушка — в общем, молодая женщина восточного типа — полезла вверх по ступенькам прямо ко мне на кухню. На плечи у нее было наброшено, несмотря на летнюю жару, что-то вроде длинной, дорогой с виду, темной шубы. Под шубой оказались сатиновая блуза, брюки из верблюжьей шерсти и массивные украшения — все это тоже выглядело дорогим.
— Добрый день, я — Руфь, — сказала я, и мы пожали друг другу руки.
— Беранжер, — представилась она, осмотрев мою кухню с видом вдовствующей герцогини, посещающей дом одной из своих бедных приживалок. Она проследовала за мной в кабинет, где я забрала у нее шубу и усадила. Я повесила шубу на дверь — она казалась почти невесомой.
— Шуба великолепная, — заметила я. — Такая легкая. Что это за мех?
— Это лиса. Из Азии. Там ее стригут.
— Стриженая азиатская лиса.
— Да… Я говорю по-английски не так хорошо, — сказала она.
Я потянулась за первым томом «Жизни в семье Амберсон».
— Ну, тогда давайте начнем с самого начала!
«А эта Беранжер очень даже ничего», — заключила я, шагая по улице, чтобы забрать Йохена из школы. За два часа занятий (в ходе которых мы познакомились с семейством Амберсон — Китом и Брендой, их детьми, Дэном и Сарой, и их собакой, которую звали Распутин) мы выкурили по четыре сигареты каждая (все сигареты были ее) и выпили по две чашки чая. Беранжер рассказала, что ее отец — вьетнамец, а мать — француженка. Сама Беранжер работает в магазине мехов в Монте-Карло (Fourrures Monte Carle), и если она хорошенько подтянет английский язык, то ее сделают управляющей. Она была на удивление миниатюрной, как девятилетняя девочка. Рядом с такими женщинами я невольно чувствовала себя здоровенной дояркой или спортсменкой-пятиборкой из стран Восточного блока. Все у нее выглядело аккуратным и ухоженным: волосы, ногти, брови, зубы — и я просто не сомневалась, что внимание было уделено и всему тому, что недоступно моим глазам: ногтям на пальцах ног, нижнему белью, всему — вплоть до волос на лобке. Рядом с ней я чувствовала себя даже не замарашкой, а полной грязнулей, но за всем этим маникюрным совершенством я ощущала совсем другую Беранжер. Прощаясь, она спросила меня, где в Оксфорде лучше всего знакомиться с мужчинами.
Я раньше других матерей добралась до детского сада «Гриндлс» на Роулинсон-роуд. После двух часов курения с Беранжер меня так и подмывало закурить еще раз. Но мне не хотелось курить у детского сада, поэтому, чтобы отвлечься, я стала думать о матери.
Моя мать — Сэлли Гилмартин, в девичестве Фэйрчайлд. Нет, моя мать — Ева Делекторская, наполовину русская, наполовину англичанка, бежавшая из России после революции 1917 года. Я рассмеялась так, что чуть не задохнулась. Голова моя затряслась, и я сдержала себя, подумав: «Будь серьезнее, пора быть разумнее». Внезапный приступ откровенности у моей матери потряс меня настолько сильно, что я сначала приняла все за выдумку, а теперь неохотно, с большим трудом впитывала постепенно проявлявшуюся правду. Было трудно за один раз уместить в себе все это: никогда еще слово «бомба» не казалось мне более подходящим. Я ощущала себя домом, вздрогнувшим от близкого взрыва: черепица посыпалась, пыль столбом, окна побиты. Дом все еще стоит, но он стал хрупким, его конструкцию перекосило, она потеряла прочность. Я подумала, и мне почти захотелось в это поверить: а что, если у мамы просто начинается какое-то психическое заболевание или слабоумие? Но я понимала, что просто выдаю желаемое за действительное. Ничего себе, мне казалось, я почти все знала о своей матери, а выходит, что это не так. Как отделить правду от хитроумного вымысла? Неожиданно я почувствовала себя одинокой, брошенной в потемках. Как следовало поступить в такой ситуации?
Я перебрала в памяти все, что знала о жизни матери. Он родилась в Бристоле, так мне рассказывали, где ее отец торговал лесом, и откуда в том же качестве он в двадцатые годы уехал работать в Японию. Там о ее воспитании заботилась гувернантка. Потом они вернулись в Англию, где мама работала секретарем, ее родители умерли перед самой войной. Я помнила ее рассказы о горячо любимом брате, Алисдере, убитом под Тобруком в 1942 году… Затем во время войны в Дублине она выходит замуж за моего отца, Шона Гилмартина. В конце сороковых годов супруги переезжают в Англию и поселяются в Банбери, Оксфордшир, где Шон вскоре открывает адвокатскую практику. Дела у него пошли хорошо. Дочь Руфь появилась на свет в 1949 году. И это все. В целом довольно обычно и типично для среднего класса — только несколько лет жизни в Японии слегка добавляют потусторонности и экзотики. Я даже вспоминаю старое фото Алисдера, дяди Алисдера, стоявшее какое-то время на столе в гостиной, и время от времени разговоры о двоюродных братьях и сестрах, эмигрировавших в Южную Африку и Новую Зеландию. Мы никогда не виделись с ними, но иногда на Рождество от них приходили открытки. Многочисленных Гилмартинов (у моего отца имелись два брата и две сестры, а также около дюжины двоюродных) было достаточно, чтобы чувствовать себя человеком, принадлежащим к определенному роду. Абсолютно ничего особенного: обычная семья, обычные судьбы. Лишь война и ее последствия стали для всех серьезным испытанием. Сэлли Гилмартин всегда выглядела такой же основательной, как этот воротный столб, размышляла я, одновременно осознавая, как мало на самом деле мы знаем о жизни наших родителей, какими смутными и неопределенными кажутся нам их биографии, подобно житиям святых — легенды и апокрифы. Но все это лишь до того момента, пока мы не побеспокоимся заглянуть в них глубже. А теперь вот эта новая история, которая все меняла. В горле неприятно засвербело от предчувствия еще предстоящих мне новых открытий, которые, я была уверена, должны вскоре произойти — как будто того, о чем я узнала только что, недостаточно, чтобы вывести человека из равновесия и расстроить. Что-то в интонации матери дало мне понять, что она собиралась рассказать дочери все, вплоть до самых мелких личных подробностей, даже интимных. Возможно, именно потому, что я никогда не знала Еву Делекторскую, Ева Делекторская была сейчас полна решимости заставить меня узнать о ней абсолютно все.
К садику стали подходить и другие родители. Я прислонилась к воротному столбу и потерлась об него плечами. «Ева Делекторская, моя мать… Чему верить?»