Ознакомительная версия. Доступно 19 страниц из 95
Погружённый в себя Потапов, озадаченный проблемой собственного несовершенства, вязнущий в простейших жизненных коллизиях, уже минут через пять – десять ощущал себя другим человеком – лёгким, как кленовый лист, сорванный дыханием осени, как первый снег, медленными кругами вьющийся из набежавшего облака.
Из-за этой своей особенности Дубровин в летнее многолюдье был нарасхват. К нему, вышедшему на вечернюю прогулку, по мере его передвижения по извилистым аллеям примыкали всё новые спутники и спутницы. Мимо дач, утопленных в жасминовых зарослях, катился вместе с ним рой улыбок, шуток, восклицаний; толпа разрасталась, приобретая продолговатую конфигурацию, взрывалась смехом; аромат жасмина кружил головы, располагая к лёгкому, чаще всего ни к чему не ведущему флирту.
Иногда Дубровин читал свои, как он их называл, стишки, становившиеся потом дачным фольклором, потому что их легко было запомнить с голоса.
Свободы творчества хочу!
Об этом небу я кричу!
А небо мне в ответ моргает
Звездой туманною во мгле.
Оно мне тщетно намекает,
Что нет свободы на земле!
Тут ему знатоки классики возражали: «Но нет её и выше!» Напоминали о математически точных космических траекториях, по которым вынуждены двигаться космические тела, на что он возражал: «А кометы? Да, они сгорают, но ведь в свободном же полёте!»
Нет, Дубровин не был красавцем: лохмат, носат, серые глаза слегка навыкате. Завораживал же он всех своим тотальным жизнелюбием. Андрей мог с такими подробностями рассказать, как на днях, отправляясь в редакцию, погрузил в электричку какую-то бабку с её рыночными сумками, а она отблагодарила его редиской (и он до самой Москвы хрустел ею, стиснутый в проходе утренней толпой), что всем, внимавшим этой, может быть, выдуманной истории, мечталось немедленно сесть за стол, сервированный селёдочкой с водочкой, и вместе с Дубровиным чем-нибудь хрустеть – редиской или огурцом, не важно.
В редакции же, где Дубровин и Потапов работали в разных, почти никак не соприкасающихся отделах, Андрея ценили именно за этот миролюбивый нрав и умение гасить острые ситуации нечаянной шуткой. Казалось, всё то, что происходило с ним и вокруг него, он воспринимал не всерьёз, находя смешное даже в довольно драматических эпизодах, без которых, как известно, газетная жизнь невозможна. Единственное, из-за чего Дубровин всерьёз мог огорчиться (по мнению ближайших его сослуживцев), – это проигрыш в шахматы. Но такое случалось крайне редко – Андрей в редакции слыл шахматным асом.
И со всеми своими жёнами он расходился мирно, продолжая по-приятельски общаться. Звонил. Виделся. Устраивал какие-то их дела. Платил скудные алименты. Когда его третий брак дал трещину и жена Светлана, преподавательница вуза, лихо водившая «Жигули» пятой модели, перестала появляться в жасминовом раю со своей (от первого брака) толстенькой смешливой дочкой-пятиклассницей, дразнившей Дубровина из-за его пристрастия к старым вещам «папка – дырявая шапка», а затем и сам Андрей окончательно перебрался со своим чемоданом и книгами на дачу, – народ заволновался.
У Дубровина допытывались: что случилось? Отвечал он уклончиво – в том духе, что всё в этом мире меняется, даже, по наблюдению учёных, материки дрейфуют в океанах, сдвигаясь каждый год на несколько сантиметров. Но в день рождения Светланы, не нарушая традиции, он, съездив к ней, подарил вместе с букетом дачных астр шуточные стишки, предварительно читанные соседям по даче, в которых автор более всего грустит о малодоступных ему теперь тёщиных пирожках с зелёным луком.
Аналитик Потапов, пытаясь понять природу дубровинской «лёгкости бытия», не раз старался вывести прогулочные разговоры с Андреем на эту тему. Тот обычно отшучивался. Лишь однажды, поёживаясь от промозглой ноябрьской сырости, вспомнил, как в пятьдесят втором, пребывая в юношески восторженном состоянии, писал выпускное сочинение, озаглавленное «С именем Сталина к вершинам коммунизма». И как несколько лет спустя, когда Хрущёв развенчал культ вождя, вспоминал своё писание с «судорогой стыда». А ещё через десять лет, когда развенчали самого Хрущёва, решил воспринимать события, не зависящие от его личной воли, как погодную аномалию.
К их разряду он потом отнёс высылку за границу Солженицына (его произведения, читанные всеми в дачном посёлке в ксерокопиях, будут опубликованы в России, утверждал Андрей, лет через сто, не раньше), антидиссидентскую кампанию на страницах своей газеты, предназначенной для интеллигентного круга, перебои с продуктами, из-за чего провинция стала ездить за едой в Москву, участившуюся смену дряхлого руководства страны и наступившие вслед за этим резкие перемены в конце восьмидесятых.
– Не многовато ли перемен для одной жизни? – говорил он идущему рядом хмурому Потапову, усмехаясь. – Ведь всё переворачивается с ног на голову и – обратно! Если всерьёз воспринимать, недолго с ума гикнуться. А сколько других событий, чей исход от тебя не зависит?! Да, я убеждённый фаталист, потому что ничего изменить не могу. Кроме, конечно, своей личной жизни. В ней я свободен ровно настолько, насколько закабалён в остальном. И мне становится тошненько, как только это, исконно моё, пространство свободы начинает уменьшаться по каким-то причинам… Каким?.. Ну, допустим, у супруги прорезаются авторитарные наклонности, и чувство, на котором семья держится, умирает. Как жить в доме с таким – разлагающимся! – покойником?.. На мой взгляд – нужно уйти. Угнетаться по этому поводу – нелепо. Разумнее – как там у Пушкина? – откупорить шампанского бутылку да перечесть «Свадьбу Фигаро». И начать жить снова.
Холостяцкая «жизнь снова» не изменила главных его привычек: проснувшись в семь, без будильника, он грел на газовой конфорке ведро воды, выносил во двор, в закуток между углом дома и зарослями жасмина, где у него стояла уже слегка подгнившая табуретка, и независимо от погоды (дождь, снег, мороз) обливался. Завтракал. Шёл на электричку. В редакцию приезжал без опозданий, тщательно выбритым, в выглаженной рубашке и непременно – при галстуке.
Редакционную дерготню – планёрки, замену материалов на готовой уже полосе, их сокращение и правку – он воспринимал как необходимое условие существования. И потому ни с кем не ссорился. В отличие от большинства провинциалов, приехавших завоёвывать столицу, он не страдал карьерным зудом, хотя перед ним открывались многовариантные перспективы: из большого приволжского города его вызвонил в Москву бывший главный редактор областной газеты, ставший инструктором ЦК КПСС в отделе, который газетчики, тыча пальцем в потолок, называли агитпропом.
Во власти этого инструктора было рекомендовать Дубровина на разнообразные командные должности, ценя его за продемонстрированную в областной газете оперативную исполнительность и гибкую бесконфликтность. Но не рвался Андрей к командным высотам – писал свои и редактировал чужие заметки, не выходя за пределы дозволенного. Избегал служебных интриг. Не терпел двусмысленных разговоров об отсутствующих. Никого не осуждал. Давал взаймы, когда были деньги, и вообще слыл самым отзывчивым и бесконфликтным человеком в редакции.
Вторая половина рабочего дня протекала у него между шахматами и телефоном. Чаще всего звонили женщины, подпавшие под магнетическое обаяние его общительности. Он говорил, словно бы подтрунивая над самим собой и своими собеседницами, с короткими смешками и шуточками, когда же разговор соскальзывал к чему-то, требующему серьёзности, он понижал голос и, прикрыв трубку рукой, сообщал: «Извини, меня зовут на планёрку».
Ознакомительная версия. Доступно 19 страниц из 95