«…однажды ночью я шла по дороге через лес. Господь остановил меня в темноте. „Куда идешь, девушка?“ — спросил он. „О, Господи, не задерживай. Я тороплюсь в шумный и веселый Сент-Луис…“»
Отец сидел на стуле, развалясь, в свободном пиджаке. Он чуть склонился над приемником, казалось — не слушает. Но я-то знал, сейчас он весь одно большое ухо. В далеком и гулком зале сидит один, затерялся среди пустых кресел и слушает. И не думает ни о чем. Потому что не было на гладко выбритом лице его той серой печати, болезненной печали, которая появилась в последние дни.
— Хотелось бы его увидеть, — вдруг сказала Маша.
— Неважно он выглядит.
— Помнишь, мы ходили в «Поплавок» танцевать? Нас усаживали за отдельный столик. Две порции семги, бутылка «Свири» и два кофе стоили меньше трех рублей. Оставалось почти тридцать копеек — на чай. Мы танцевали весь вечер. А если был рубль в заначке, я отвозил ее домой на такси.
— Ты приучил меня к грузинскому вину, — она засмеялась. — А помнишь, я загнала платок официантке тете Вере, когда вы с Ивлевым напились и требовали коньяку, а платить было нечем?
— На коньяк не хватало.
— Значит, ничего не изменилось?
Самое время было согласиться, хотя бы кивнуть, чтобы она замолчала и полежала спокойно, рядом, тихо так полежала и не мешала слушать музыку. Если сама не слушает, то хотя бы не мешала.
— Ты хоть что-нибудь помнишь? — не выдержала она. — Ведь им нравилось смотреть, как мы танцуем.
— Так давно уже не танцуют.
Пластинка доиграла, и настала тишина.
— Получил свое, теперь можно говорить гадости, да?
Я сделал вид, что не понял. Мне и без того было здорово не по себе; я почувствовал: эта милая женщина и та искренняя девочка — разные люди. Я не желал сегодняшнюю сентиментально-деловую Машу впустить туда, куда она так упорно ломилась. И не хотел нарываться на ненужный разговор.
— Хорошие старики были в оркестре.
— Тебя становится трудно любить.
— Отца тоже любить не легко.
— Перед такими мужиками я слабею.
Что я мог ответить. Какие-то вещи она чувствовала лучше меня. Но оставалась возможность переменить разговор.
— Знаешь, у нас все как-то неправильно, — сказала она. — Неужели и дальше пойдет, как у твоих родителей, — кувырком?
— Еще бы не кувырком!.. Сегодня Польша, завтра Олимпиада. В перерывах транзитные свидания. Зато еще одну классную гимнастку подготовишь!
— А ты что? Думал, я буду сидеть и ждать тебя три года из армии? — взорвалась она. — Наплевал и уехал… Ты мне помог? Бросил!.. А теперь тебе не по вкусу, что я изменилась.
— Скоропортящийся товар.
— Во всяком случае, не консервы.
— Вот и хорошо… Поговорили.
Маша насупилась и снова стала похожа на прежнюю серьезную девочку, неожиданную, как бритва.
— Тебе не бывает одиноко? — тихо спросила она.
— Брось ты — это рабочее условие.
— До поры до времени. Ну, еще одна пьеса, еще одна книжка, роман? А дальше? Корчишь из себя этакого супермена — можно подумать, тебе все нипочем. Говорят, ты звонишь приятелям только если все в порядке, все нормально… Но ведь я-то знаю, в какую погоду ты врать не можешь. И когда тебе надо сопли вытереть, а когда дать пинка: кому ты голову морочишь?
— Знаешь, пора сворачивать. Расслабуха.
— Мы не на людях.
— Не важно, — пора.
— Послушай, я ведь женщина, мне надо чувствовать, что я нужна. Я хочу прийти однажды, когда тебе плохо, чтобы я могла…
— Ни к чему это, — остановил ее мой голос, такой сильный, что я сам его не узнал: очень трудно было. — Да и не станешь ты возиться. Это ведь издали красиво… Поздно. Мы оба слишком заняты собой, — на это нам нечего было сказать друг другу, и я выдержал паузу. — А вот Ивлев — он другой.
— Наш Ивлев! — обрадовалась она. — Здорово! Давай завалимся к нему, а?
— Конечно, — уверенно сказал я, понимая, что никуда мы не пойдем (через день в Москве начинались соревнования). Да и не к чему все это было, она еще больше измучилась бы от всяких воспоминаний, и нас бы мучила. Все кончится страшным загулом, если мы встретим Ивлева, дружка моего, а потом ученика моего отца и теперь известного джазиста, его звали в Америку, да он не захотел, отказался, не поехал. Играет в кабаке, попивает водочку. Не признаю, говорит, сухой джаз.
— А к твоему старику мы пойдем?
— И к старику.
— И к маме, на дачу?
— Далеко. На электричке, с пересадкой, а потом еще автобус.
— Ну и что! Возьмем такси… Закатим праздник! — закричала она, и в голосе ее я услыхал знакомое напряжение. — Как раньше!
— Ничего не будем решать — пусть само.
— Видишь, какой ты умный.
— Скажи, пожалуйста, — я приподнялся на локте, чтобы видеть ее лицо. — Почему ты не призналась весной на концерте, тогда?
— Мне показалось, — сказала она, — что ты изменился. Чужой.
Маша попыталась улыбнуться. Ей это почти удалось.
Бежали лошади, гнедые и белые. Они исчезали перед поворотом, растворяясь в сюрреальной сетке дождя.
Она строила планы, придумывала будущую совместную жизнь. В который раз. В сумочке из лакированной кожи, брошенной в прихожей прямо на пол, лежал билет. Ночным поездом она отбывала в Москву. Мы оба понимали и помалкивали, и ничего не пытались объяснить.
Настоящий басист играет соло так, что пиано слышат только музыканты, сидящие рядом. Зал волнуется. Дилетанты в растерянности: почему замолчал оркестр? Над эстрадой молчание, но оно кажущееся. Басист играет пиано. Струны контрабаса прорывают тишину, и опять пустота звука… Иногда я сомневаться начинаю, слышит ли он сам, как играет. Но тут же ловлю себя на том, что слышу, как будто играю вместе с ним, или сам играю — вот она, угаданная музыка в гуде струн. И пианино, и ударник поддерживают меня. И вот уже весь оркестр. И все мы вместе играем, творим джаз, кто в зале, а кто на сцене. На моей руке теплая ладонь старика, и мы чувствуем друг друга сквозь растущую волну возбуждения. И вот весь зал — словно прорвало — свистит, грохочем ногами. И лишь посеревшая кожа на темном лбу басиста и капли пота на переносице указывают подлинную цену происшедшего…
* * *
Убаюкало девочку синее пианино[1]. Теплая щека на моем плече. Я не ведаю, что снится ей: дом или проходимец ласковый, которого она любит. Умная девочка — не наделает глупостей. Чтобы разобраться, не потребуется ей (да и читателю) особой интуиции. Чего же проще: папа — не приведи Господи, и сын — яблоко от яблони. Один на трубе играет, другой зубы заговаривает повествованием в стиле блюз. Сразу не разберешь, где ирония, а где пижонство. Некоторые строчки из души — трогают.