Выходим на улицу. Затишье, как перед взрывом. Наверное, вот-вот пойдет снег. Скованный холодом воздух так неподвижен, что, кажется, все разнесет, когда на землю обрушится снегопад.
Заложник первого дня нового года
Я сплю. Сплю глубоко. Потом начинаю мало-помалу подниматься, неумолимо возноситься, как выталкиваемая вверх пробка; оторвавшись от илистого дна, я из вечной черноты всплываю через постепенно светлеющие слои на искристую серебряную поверхность. Уже почти проснувшись, делаю над собой усилие и возвращаюсь обратно, в цепкость оцепенения, в неосознанность и неподвижность, зарываюсь все глубже и глубже, пока полностью не теряю ощущений и мыслей. Мне это дается с трудом, потому что я выспался, потому что мои мозг, нервы, мышцы и кости перенасыщены отдыхом, и хоть я и стараюсь всеми силами налиться тяжестью и прижаться ко дну, меня выносит наверх. Шевелю головными плавниками, хватаюсь ногами и руками за грунт, зарываюсь головой в ил, пытаясь ощутить в себе свинцовую тяжесть равнодушия, скуки, безнадежности, раздражения, мечтая, чтобы часы летели как минуты, пока время совсем не собьется со счета, пока не пройдет первое января и не наступит следующая ночь, освободив меня от праздников, взглядов, улыбок и всего такого.
В моей жизни уже бывало, причем подолгу, когда мне не хотелось просыпаться по утрам. Меня силой поднимали с постели мать, сводный брат, отчим, заставляя тащиться через весь город в консерваторию или на частный урок. Приходилось в течение целого дня удерживать тело в вертикальном положении или сидеть с прямой спиной за фортепьяно – временами я думал, что просто не выдержу. Словно попавший на чужую территорию зверь, я кружил до вечера по городу, обезумев от его шумов, движений непостижимой суеты; измученный, истерзанный, израненный об острые выступы, абразивные бетонные поверхности созданного людьми мира, оглушающего ухо миллионами звуков в секунду, ослепляющего глаз нескончаемой чередой непонятного, пугающего, соблазнительного, предостерегающего. Я пытался спастись, сберечь свою шкуру: жался к стенам, забивался в подворотни, поджидая, пока стемнеет и в моих нервных клетках накопится достаточно усталости, чтобы можно было с чистой совестью снова соскользнуть в сон. Тогда я залезал в постель, гасил свет и прятал голову под подушку, чувствуя себя тюленем, выпущенным в воду после долгого удерживания на суше, или сурком, которому удалось вырваться из западни и найти дорогу к родной норе. Состояние полузабытья между бодрствованием и сном было единственной радостью в не моем доме, в не моей семье, в не моем городе, в не моей стране. Я растягивал удовольствие, смакуя каждый миг погружения, и по мере того как я растворялся в уютном беспамятстве, время теряло свои ориентиры, бремя вещей – свою непосильную тяжесть. Ничего больше мне было не надо, ничего другого я не хотел. Если бы когда-нибудь мне не во сне стало так же хорошо, как во сне, я перестал бы по стольку спать и, может быть, поверил бы, что жизнь – сносная штука.
Вот и сейчас я изо всех сил стараюсь не проснуться, но мне не удается. Я вжимаюсь в матрац, крепко, до дрожи век зажмуриваю глаза, чтобы не видеть света, наполнившего деревянный ящик-дом; стараюсь вернуть себе усталость вчерашнего дня, отгородиться непроницаемой ширмой от остального мира, но тщетно: вибрация от звуков, производимых семейством Фолетти, передается через стены, как через деку гитары передается вибрация струн. Я различаю резкие колебания голосовых регистров Джефа-Джузеппе, неопределенный, как очертания ее фигуры под свободным свитером, тембр Нининого голоса, наставительный и в высшей степени сдержанный тон Марианны, низкие частоты Витторио, грохот отодвигаемого стула, стук дверцы холодильника, гудение воды в кране, звучание нажатой клавиши, которое пугливо повисает в воздухе, словно кто-то спохватился, что я сплю и играть нельзя.
Мне хочется через одеяло, через матрац, пол и подвал провалиться, не открывая глаз, в лесную землю, зарыться, как крот, поглубже под деревянный, украшенный новогодними гирляндами дом; мне хочется оглохнуть и ослепнуть, перестать дышать, оказаться мертвым, если они придут меня звать; исчезнуть, стать невидимкой.
Но я слышу шаги, шаги по деревянной лестнице, по застеленным ковром ступеням. Спрятавшись внутри сплетенного с таким трудом кокона сна, ощущаю, как с каждым шагом его оболочка утоньшается, и вот среди воцарившейся на секунду тишины раздается тук-тук. «Ты спишь?» – спрашивает неуверенный голос.
Не издаю ни единого звука, замираю, стараясь совсем не дышать и представить себе того, кто стоит за дверью и ждет ответа. Это не просто, но уже через несколько секунд перед моими закрытыми глазами возникает Джеф-Джузеппе. Он вздыхает, переминается с ноги на ногу, свешивается через перила вниз, смотрит на мать или на Витторио в ожидании инструкций. Напряженные, растерянные взгляды тех, кто внизу, поднимаются кверху, проникают ко мне через дверь, через матрац, в который я стараюсь вдавиться как можно глубже. Слышу, как Джеф-Джузеппе медлит за дверью, потом поворачивается к ней спиной и начинает спускаться. От поскрипывания ступеней под его разутыми ногами у меня лопаются барабанные перепонки. Делаю вдох, осторожно, как обложенный со всех сторон зверь, который, затаившись в редких зарослях, еще надеется, что охотники со своими собаками пройдут мимо.
Вдруг снова шаги, энергичнее и поспешнее первых, и, еще до того как раздается стук, я понимаю, что это Марианна. «Уто, ты спишь? Ответь мне!» – слышу я ее голос.
Пытаюсь по-звериному затаиться под одеялом, понимая при этом, что ничего не выйдет: в вопросе столько беспокойства, заботы, желания помочь, что больше нет смысла притворяться спящим, да у меня и сил больше нет сохранять неподвижность. Придется открыть глаза и ответить.
Сажусь в постели, будто только что проснулся, и говорю: «Да?»
Марианна уже приоткрыла дверь и просунулась в комнату. Она вся залита белым светом, от которого ее глаза, одежда и волосы кажутся просто ослепительными. Комната тоже залита светом. Он проникает через незанавешенные окна, причем одно из них – прямо у меня над головой. Теперь понятно, почему моя битва за сон изначально была обречена на поражение.
– С добрым утром, с Новым годом, – говорит Марианна, – мы уже начали беспокоиться.
В ее улыбке, взгляде, каждом слове и жесте – мощная энергия, я чувствую, как она поглощает мою волю, капля за каплей. Инстинктивно принимаю защитную позу: поджимаю к подбородку колени.
– Уже встаю, – говорю как ни в чем не бывало.
– Скорей, мы ждем тебя, – бросает она мне и исчезает, но ее взгляд остается в комнате, я ощущаю его на себе, вылезая из постели и подбирая разбросанную по полу одежду.
Уто Дродемберг на подмостках Америки, здесь он в своей стихии. Его облик, его повадки необъяснимым образом изменились: зеркало в створке платяного шкафа Джефа-Джузеппе отражает нового Уто Дродемберга, у которого и фигура стройней, и волосы золотистей, и ноги длинней, даже без мотоциклетных ботинок. Он почти вплотную приближает лицо к зеркалу, поднимает одну бровь, складывает губы трубочкой и вот уже видит себя на огромном экране, куда устремлены взгляды сидящих в зале людей, сотен людей. Отступает на шаг, сгибает ногу в колене и начинает крутить рукой у себя над головой. Удивительно, сколько в этом простом движении завораживающей силы! Потом он распрямляет ногу и наклоняется всем телом вперед. Тысячи глаз следят за ним, затаив дыхание, он почти физически ощущает прилив этой мощной волны внимания, взгляды, взгляды, тысяча взглядов придают ему фантастическую силу. Чувство ответственности перед теми, кто смотрит на него из зала, пугает и одновременно вдохновляет; сердце учащенно бьется, но эмоции не выходят из-под контроля. Едва заметная улыбка трогает его губы, но он чувствует: зал ждет от него широкой открытой улыбки, улыбки во весь экран. Наконец-то ему захотелось вынырнуть из глубин сна, где он так отчаянно пытался удержаться, захотелось выпрыгнуть, вытащить себя, чего бы это ни стоило. Сердце бьется все сильней, но кровь по венам течет спокойно, она холодная, почти ледяная, потому что он как будто мчится этим январским утром на «Харли Дэвидсоне» без куртки и шлема, и хоть тело обжигает холод, какая разница? Опьяненный бешеной скоростью, он ничего не замечает вокруг, только тонкие ноздри дрожат от волнения, придавая его аристократическому носу еще более благородный контур.