Если бы он ушел первым, жена тотчас бы переехала к Руме, ни на минуту не задумалась бы. Его жена не была создана для одиночества, она не могла жить одна, подобно тому как утренний вьюнок не может нормально развиваться в тени. Даже в окружении семьи, живя в большом доме, она чувствовала себя одинокой, постоянно жаловалась, что не знает соседей и что ей не с кем поболтать с утра. А он наслаждался жизнью в пригороде, ему не нужно было лишнее общение, в этом они с миссис Багчи сходились, как и во многом другом. После выхода на пенсию он выполнял кое-какую волонтерскую работу для Демократической партии, в основном рассылал письма из дома. Такая немудреная работа плюс поездки за границу — и ему вполне хватало, чтобы не чувствовать себя обделенным вниманием. Какое все-таки облегчение, что ему больше не надо косить лужайки, и стричь кусты, и закрывать окна ставнями на зиму, а весной вставлять сетки от комаров! Он был рад, что перебрался в другое место, начал жизнь с чистого листа, хотя и не слишком далеко уехал от родового гнезда. В старом доме некуда было бы деваться от воспоминаний, от друзей, от вечеринок, от бесконечных звонков встревоженных его молчанием знакомых, от их доброты, от мисок с карри, которые они завозили ему после работы, или от их неожиданных визитов воскресным утром, когда он меньше всего на свете желал их видеть. Н-да.
Он вдруг почувствовал, что сильно устал, буквы стали расплываться в глазах, слова выплыли из путеводителя и повисли на уровне его лица. Рядом с небольшой стопкой книг на прикроватной тумбочке стоял телефон. Он поднял трубку и несколько секунд послушал гудок, потом положил трубку обратно. Перед отъездом в Сиэтл он отправил миссис Багчи по мейлу телефон дочери, но он не ждал, что она будет звонить. Она любила своего мужа, с которым прожила два года, гораздо больше, чем он любил жену, с которой прожил сорок лет. В этом он не сомневался, ведь она до сих пор носила в бумажнике его фотографию — юный мальчик с волосами уложенными на косой пробор, чистый и неуклюжий, как молодой жеребенок. Он не ревновал ее к тому давно умершему мальчику-мужу. В каком-то смысле ему было спокойнее знать, что ее сердце принадлежит другому. Не страсть легла в основу их отношений, несмотря на то что они были близки. А почему бы и нет? Он ведь мужчина: всю жизнь исправно выполнял супружеские обязанности и в этом качестве чувствовал себя совершенно естественно.
Какое-то время после смерти жены его преследовали мысли о смерти — он вдруг ясно осознал, что его она может настигнуть так же неожиданно. Раньше ему не приходилось видеть смерть так близко: когда умерли родители, он находился от них за тысячи миль, на другом континенте, и не наблюдал уродующую, унизительную жестокость смерти. Строго говоря, когда умерла жена, его тоже не было рядом. В то время он сидел в комнате ожидания, прихлебывая чай, купленный в больничном кафетерии, лениво листая журнал и ругая врачей. Сейчас вопрос собственной кончины его не слишком беспокоил. Мучило другое: почему он воспринимал как должное присутствие в его жизни жены, почему с такой высокомерной надменностью полагал, что операция непременно должна пройти успешно? Почему ни на минуту не усомнился в том, что жена проведет в больнице только ночь, а утром они вместе поедут домой? Ему даже в голову не пришло, что что-то может помешать друзьям прийти к ним в гости через две недели, а жене летом поехать во Францию. За его высокомерие пришлось расплачиваться всем — он вспомнил, как Рума упала в его объятия, всхлипывая так горько, будто снова стала маленькой девочкой, — так она рыдала в пятилетнем возрасте, когда наступила на осу. Он же, как всегда, держался мужественно и не проронил ни слезинки.
Иногда посреди ночи она просыпалась в кроватке Акаша, поднималась и, пошатываясь, на ощупь пробиралась в свою комнату. А на рассвете раздавался частый топот маленьких ног, и заспанный Акаш забирался к ней под одеяло, чтобы поспать еще пару часов, прежде чем бодро вскочить с кровати. Ей нравилось дремать в эти утренние часы, обняв маленькое тельце сына, особенно когда Адама не было дома. Однако сегодня утром Акаша рядом с ней не оказалось. Первый триместр беременности прошел, и ее уже почти не тошнило по утрам, наоборот, теперь она просыпалась с единственной мыслью: что бы съесть? Капризам ее не было конца: то ей хотелось буррито, а то она умирала при мысли о сэндвичах с яйцом и сыром, которые продавались в кондитерской около их старого дома на Парк-Слоуп. Это напоминало ей о том, что всю ночь, пока сама она спала, ее тело работало над зародившейся в ней новой жизнью. Рума прошлепала на кухню: оставшиеся после вчерашнего ужина тарелки были тщательно вымыты и высушены и составлены около мойки. На столе стояла чистая миска, ложка, стакан для сока и кружка. На блюдечке около плиты ютился использованный чайный пакетик, который отец явно сохранил, чтобы заварить второй раз. Откуда-то снаружи доносился высокий голосок Акаша, но через окно его не было видно. Рума вышла на крыльцо, теперь голос сына был слышен более четко. «А я не видел черепаху», — возбужденно щебетал Акаш, из чего Рума заключила, что они с отцом ходили на озеро.
Рума проглотила свои витамины для беременных, налила воды в чайник. Она стояла над тостером, когда отец с Акашем вошли на кухню.
— А мы ходили на озеро, и даду сделал мультик, — с воодушевлением закричал Акаш, слегка подпрыгивая и указывая пальцем на камеру, которая висела на шее отца.
— Э, да ты весь мокрый, — сказала Рума. Сандалии Акаша и даже его шорты спереди были забрызганы водой. Она повернулась к отцу: — Что случилось?
— Да ничего особенного. Мы думали, что видели черепаху, и Акаш хотел ее потрогать, только и всего. По-моему, он хочет есть.
— Сначала нужно переодеться. — Рума взяла Акаша за руку, мельком увидев, как отец подошел к кухонному шкафу и открыл дверцу.
— Он любит эти хлопья? — Отец вытащил коробку шоколадных шариков.
Рума кивнула.
— Баба, а когда ты сам проснулся?
— О, я-то встал, когда еще пяти не было. Я сел на крылечке позавтракать, а тут и Акаш ко мне пришел, и мы решили прогуляться.
— Давай я все сделаю. — Рума протянула руку, чтобы взять у него миску с хлопьями.
— Ничего, ничего, переодень малыша, а потом поешь сама.
Рума вытащила из холодильника масло, достала джем, приготовила чай. Отец тоже сел за стол, бросил использованный чайный пакет в чашку, залил оставшимся кипятком.
— Даду, пойдем! — Акаш потянул его за штанину. — Пойдем гулять!
— Скоро пойдем, бабу. Сначала дай мне поесть.
Хрустя тостом, Рума рассказывала отцу о том, куда они могут поехать и что посмотреть во время его визита — она заранее проверила, как работают музеи, узнала цену билетов на концерты. В голове у нее уже выстроился план походов по театрам — практически каждый день был чем-то занят. Сама она так и не удосужилась осмотреть центр Сиэтла, но теперь, получив в распоряжение целую неделю и компанию отца в придачу, была рада наверстать упущенное.
— Прежде всего мы поднимемся на Космическую иглу, — говорила она. — И еще, конечно, надо зайти на Щучий рынок[1]. Я слышала, что недалеко от побережья есть дельфинарий, думаю, Акашу будет интересно посмотреть на рыбок, да, детка? Кстати, мы можем прокатиться на пароме через Пьюджит-Саунд, говорят, это интересно, или, может быть, поедем на день погулять в парк Виктория? Еще я выяснила, что на заводе, где собирают «боинги», можно заказать экскурсию. Тебе было бы интересно туда сходить?