2. Было лакомство: нарезанная земля с бадаевских складов. Мы с Евдокией Алексеевной накупили её изрядно. Хватило до декабря. По вкусу — подобие жирного творога, вся пропитана маслом и плавленым сахаром. Запивали её кипятком. Теперь одно воспоминание. Но и им не грех насладиться (мысленно).
Главное: следить за собой, мыться, а мне — бриться, не ложиться надолго в постель, стирать одежду и простыни, двигаться, беречь еду (крохи).
Умирают, как бы утомившись, не жалуясь ни на что, от снижения кровяного давленья, от износа сердца и внутренних органов: человек, голодая, жжёт сам себя, как коптилка. Так что если идёшь по улице, то мудрость ослабших — иди против ветра, наклонившись, стараясь не падать на спину. Упал на спину — почти что верный конец.
Но голод — табу. Как алкоголь для запойного пьяницы.
Хотя он — причина внутреннего возбуждения».
XVI
Из тетради Глеба:
«Марк снова порадовал фотографиями.
Показывал „уши города“,
установленные на Петропавловской.
По четыре трубы-звукоуловителя в связке,
известные всем по плакатам, —
нацелены в небо,
с металлическим креслом, приделанным к каждой;
и расчёт из четырёх бойцов
день и ночь дежурит в наушниках,
высчитывая расстояние
до незримо поющих объектов,
так что любой самолёт,
даже над облаками,
а сейчас солнце редко,
рискует нарваться на плотный зенитный огонь.
Связки выгнутых труб
мне напомнили
три трубы на гербе Радзивиллов,
закольцованные: „Bóg nam radzi“.
Их показывал гордый Аскольд Радзивилл до отъезда,
когда я собирал матерьял о его дальнем родственнике,
Антонии, графе Познанском, —
том самом, что сочинял
музыку к „Фаусту“ Гёте.
Где теперь эта
европейскость семьи Радзивиллов?
Прочитавшие „Фауста“
(правильно, надо признать), —
как им мнится, господствуя в воздухе, —
тщатся всех нас вбомбить
в стынь закованной льдами дельты.
Ну и что „нам советует Бог“?
Что Он нам „говорит“?
Что с таким обострённым
музыкальнейшим слухом не страшны любые
кувырканья смятенных бесов?
Что зиме давящего голода
не размазать нас в снежном Ничто?
Сердце слушает пенье пространства,
но в ответ безотзывно молчит».
XVII
Из дневника Веры Орлик:
14 декабря 1941.
Третий день как не ходят трамваи.
Мороз не менее -20 °C.
С трудом добралась до Эрмитажа.
А днём — в четыре — обстрел.
Не пошла обратно:
осталась — впервые — греться у Глеба
(он и рад). Даже если домой
нагрянет Георгий —
всё равно. Пишу на узком
листке, потом надо вклеить
(буквы еле влезают в строчку),
чтобы высветить красную дату —
окончательного отвержения
довоенных «приличий».
Здесь ещё подают воду,
только нет электричества.
Над роялем — коптилка.
Я сумела вымыться — чудо!
Грели воду на печке подшивками
музыкальных журналов.
Глеб смеялся: «Дымят щелкопёры.
Если что — пустим дальше в растопку
Goethes saemtliche Werke».
Для любви не осталось сил —
только грели друг друга.
15 декабря (на обороте листка).
Глеб сварил горсточку кофе
(он купил его в августе
в Елисеевском), припасённого
для такого вот «чрезвычайного
происшествия». Это был сущий праздник!
А потом провожал на работу;
ну а вечером — на Васильевский.
Говорит, что ему на пользу
свежесть вьюжной морозной прогулки
под пальбу, что доносится с фронта
(это при его истощении!)
С приближеньем к Смоленскому кладбищу
через Мусоргского, у трампарка
бесконечные вереницы
похоронных процессий:
кто на саночках, редко — подводами
в самодельных картонных гробах
или просто в тряпичных обмотках,
в грязных простынях — трупы-личинки.
Люди везут своих близких:
как в египетском ритуале.
Глеб сказал: «Как перед погруженьем
на ладьи, плывущие к западу солнца».
Солнца, кстати, не было видно.
Только грохот орудий, вьюга, сверкания
по всему горизонту.
XVIII
На обратном пути с Васильевского, под жестоким обстрелом Глеб всё вспоминал строки Арсения Татищева — из середины «Светозвучия» — и всё дивился способности татищевского зрения вперёд: ведь всплывшее было написано, вероятно, в октябре 1919, и тогда зимы настоящей не было, да и ухали орудия где-то возле Гатчины, хотя их звук доносился до центральных кварталов города. Но зима рифмовала со смертельным огнём в слухе и в воображении, и только так и можно было написать ту жестокую осень, с нависшими над городом призраками неизбежного зимнего голода и реставрации.
«…весь перекипая огнём,
огнём расцветающих арок,
и даже копытом, конём —
вот рифма! — придавленный, жарок
снежащийся сажей на нас
зимой орудийного гула
тот воздух; а нам-то ни глаз
отвесть, ни Уэльсово „Улла!“
услышать сквозь грохот и вой —
то люди, а не марсиане
глаза засыпают землёй
зимой орудийных сверканий…»
Теперь это были уже не марсиане и точно не люди, а нечто третье. Глеб всё не мог сформулировать что, подобрать к этому нечеловеческому, машинному верного слова. Ум его упорно работал над этой задачей, в разрешении которой, пожалуй, не было никакого смысла.
XIX
Из тетради Глеба:
16 декабря 1941 г. и после.
Голод такой,
что и лихорадка
возбуждённого мозга
отступает —
вот в продолженье ноябрьского
in modo giapponese —
последние спазмы:
Встали троллейбусы
на покрытом инеем Конногвардейском.
Выбиты окна.