Мать, опасаясь, как бы я не погряз в точных науках, отдала меня в художественную школу. “Для пропорционального развития”, как она говорила. И тут меня тоже ожидал легкий успех. Очень скоро я научился рисовать натюрморты и пейзажи. Композиции. Мои картинки стали брать на районные смотры. После чего они подолгу висели в фойе местных кинотеатров. Но когда мы толпой приходили в кино – на
“Пиратов ХХ века” или “Торпедоносцев”, – я чувствовал неловкость.
Как будто не я, а кто-то другой рисовал эти лапти и головы. Торсы и розетки. И мое имя стоит под картинами по ошибке.
Через несколько лет, в начале девяностых, рухнула наука, вся моя физика стала бессмысленной. Репетитор уехал в Америку, ученые расползлись по вещевым рынкам и перестали узнавать друг друга. Даже институт, куда меня хотели пристроить, закрылся.
Художественная школа тоже пришла в упадок. Не на что стало покупать глину, гипс. Бумагу и краски. Платить за отопление и учителю – тоже.
И тогда классы просто распустили – на неопределенное время.
Какое-то время я еще рисовал дома. Сидел с планшетом в Пушкинском музее. Но когда в нашей школе открыли мебельный салон, понял, что ждать нечего.
И забросил рисование окончательно.
Как раз в то время стали издавать запрещенные книги, я увлекся
Кьеркегором и Ницше. Серебряным веком. Тогда же на широкий экран вышло запрещенное европейское кино – и наше, лежавшее на полках.
Годар, Гринуэй, Бунюэль – я смотрел их фильмы десятки раз. Выстаивая в очередях на ретроспективу Германа или Сокурова, я смутно понимал, что хочу связать свою жизнь с кино. Но каким образом?
После смерти отца мать ушла из института, стала шить на заказ.
Возила из Турции шмотки. Устраивала личную жизнь. Никому не нужный, ничем и никем не связанный, я оказался предоставленным самому себе.
Свободным.
Во ВГИК брали со стажем, пару лет я решил подождать, осмотреться.
Дать себе волю – тем более что от армии мать меня откупила. Не то чтобы я бросился в самый водоворот, полез на рожон – для этого я слишком любил себя. Я сделал по-другому – просто поплыл по течению, с любопытством наблюдая за тем, куда меня вынесет.
Я был меломаном и хиппи. Ездил автостопом на рок-фестивали, болтался в Сайгоне. Паломничал по русским монастырям, притворяясь православным юношей. Зимой зарабатывал, а летом бродил с рюкзаком по
Крыму. Я с одинаковой бойкостью торговал на лотке русскими иконами и
“Моей борьбой” Гитлера. Солдатскими орденами и ваучерами. Работал реставратором в литературном музее – подделывал оригиналы писем и однажды на спор украл подлинник Блока – и писал речи политикам, причем любых партий. Жил альфонсом, выслушивая ночные истерики вдвое старшей меня женщины, пока не сбежал от нее в тапочках. Подметал улицы и даже работал гардеробщиком в театре – правда, недолго.
Легкость, с которой мне давались навыки, позволяла жить бездумно и безбедно. Лишь одного я не смог понять. Кто я? Что мне в жизни нужно? Как вода, я принимал форму, которую принимала жизнь. Как амальгама, я отражал то, что видел. Был зеркалом, молекулярной пленкой. Пока образы, человеческие типы в моем сознании не выучились языку. Не заговорили внутри меня. Тогда-то я поступил в институт, на сценарный. Учился легко, без усилий. Помню, ходил по городу в шинели с “Мосфильма”, цитировал русских поэтов. Пил спирт, глядя на Москву, темную и грязную.
Но кто стоял со мной на Ленинских горах? Ни лиц, ни имен не помню.
Я писал сценарии, скетчи – так, как будто в тексте нашлась наконец моя подлинная реальность. После премьеры в театре взялся за пьесы и по очереди вывел тех, кого видел, – и тех, кем успел побывать сам. С той разницей, что с помощью персонажей я осуществлял то, чего сам никогда не делал.
Насколько сам я умел приспособиться к любым обстоятельствам, принять любую форму, облик – настолько герои мои были цельными и волевыми личностями. Идущими напролом, на риск. Наверное, так я мстил реальности за то, что не смог найти своего лица, что ее щедрость оказалась бессмысленной, шансы – неиспользованными.
Я переживал вместе с героями колоссальные драмы. А потом закрывал файл и встречался взглядом с женой, чья фотография висела на экране.
Укладываясь рядом, я прислушивался к ее дыханию. И чувствовал, что струна, натянутая в сознании, ослабевает. Голоса стихают.
14
Над головой, образуя зеленый купол, смыкались пальмы – а дорога все вытаскивала из-под колес красное полотнище. Наконец старый джип сошел с бетонки, кузов тряхнуло. Машина въехала в песок и остановилась.
Тут же настала тишина – только в моторе что-то недолго жужжало, пока не стихло. Постепенно тишина наполнялась звуками. За пальмами зашелестел невидимый прибой – редкий, ленивый. Где-то далеко тарахтела лодка или мотороллер. Доносились звон посуды и приглушенные голоса, деревянное постукиванье. Слышно было, как шумно вздрагивают ветки, с которых взлетают тяжелые птицы.
Какая-то легкая музыка.
Чемодан, покрытый слоем нежной розовой пыли, ухнул в песок. Пока я возился, она успела исчезнуть. Ниоткуда объявилась маленькая тайская женщина со смуглым и приветливым лицом, и я подумал, что, если убрать очки, она превратится в плюшевую игрушку.
Не заглядывая в мой паспорт, она протянула ключ с номером на веревке.
– Олай? – поклонилась и пошла обратно.
Мелкий, цвета слоновой кости песок обжигал пятки. Парная вода тут же облепила тело, и через минуту легкость, ощущение упругости разлились по телу. Напряжение улетучилось, суток в дороге как не бывало.
Белое, в ракушках дно расходилось под водой во все стороны. И я долго не решался опустить ноги на его младенческие складки.
Поселок состоял из десятка бунгало на краю бухты, по форме напоминающей подкову. Дальше камни, горы. Пальмовые рощи. Кроме бунгало из построек – деревянный помост, он же столовая и кухня.
Два-три человека читают на лежаках. Чьи-то ласты под деревом. Весла.
Сложив руки на груди, она спала в тени камня. Я сел рядом.
Разглядывая лицо, неожиданно понял, как соскучился. В театре, дома ее лицо всегда что-то выражало, говорило. Играло. А теперь замерло, остановилось. Здешний, пронизанный каким-то потусторонним мерцанием свет разгладил кожу. Исчезли складки, морщинки. Поблекли на скулах и под глазами тени. Страхи и нервы, дорога, театр – все, что накопилось за время нашего путешествия, да и за прошлые годы, – слой за слоем сходило, исчезало. Делая ее, какой она была умышлена, задумана. Какой я представлял ее себе, стоило мне закрыть глаза и вызвать из памяти.
15
И наша островная жизнь началась.
Я быстро потерял счет рассветам, стремительным закатам. Густые, как борода, ночи сменялись полуденным пеклом, от которого становятся прозрачными камни.