В мае принц со свитой прибыл в Лондон и остановился в «Кларидже». Огастес показал ему Королевскую Академию художеств, Национальную галерею, Тауэр, а также сопровождал принца в Оксфорд, где ему присвоили почетное звание. В том сезоне он побывал на множестве приемов, где присутствовали особы королевской крови (английской и немецкой), герцоги и герцогини, а также все без исключения хоть сколько-нибудь значимые персонажи. На балу у леди Солсбери Огастес представил принцу такое множество своих родственников, что тот был потрясен. Он даже сказал, что самое сильное впечатление от Англии — это то, сколько у мистера Хейра кузенов и кузин.
Годы шли. Огастес продолжал путешествовать, посещать приемы и обедать в ресторанах. Время, когда визиты в загородные усадьбы длились неделями или даже месяцами, давно кануло в прошлое. Теперь стало принято приглашать гостей на выходные. Огастес редко принимал такие предложения, поскольку воскресенья он предпочитал проводить в Лондоне. Обычно он шел в церковь послушать какого-нибудь модного проповедника, а потом, после прогулки в Гайд-парке, — к кому-нибудь обедать. Воскресные обеды, тогда еще не совсем загубленные привычкой уезжать из города на выходные, были довольно популярны. Наибольшей известностью пользовались приемы, которые устраивала леди Дороти Невилл, и Огастес часто их посещал. Затем наступало время идти на чай, где кто-нибудь обязательно приглашал его на ужин.
Но даже герцоги и герцогини смертны. Наступает день, когда хозяйки больших замков уступают свое место невесткам и либо переселяются в небольшие усадьбы неподалеку, либо уезжают в Бат или Борнмут. Огастес стал все больше времени проводить в Холмхерсте и в Лондон наезжал лишь по случаю какой-нибудь шикарной свадьбы или важных похорон. Теперь его окружали люди не столь высокого круга. Среди его гостей почти никогда не было американцев или евреев. В молодости он считал американцев, которых встречал во время своих путешествий, вульгарными, но с возрастом стал терпимее, и когда мистер Астор приобрел Клайвден и пригласил Огастеса погостить, нашел его человеком скромным и доброжелательным. Деньги приобретали все большую власть. Раньше, когда обладатель титула женился на дочери богатого промышленника, Огастес упоминал об этом как бы вскользь и почти с удивлением отмечал в дневнике, что новая графиня держалась как настоящая леди. Теперь не только младшие сыновья, но и обладатели громких титулов не считали зазорным жениться на девушках из еврейских семей.
Потом наступили девяностые. Огастесу они не понравились. Ему было почти шестьдесят, многие из его друзей уже умерли. Темп жизни вырос. Новое поколение развлекалось по-другому. Исчезли дамы с художественными наклонностями, которых он водил на этюды в «грязно-живописную больницу Святого Варфоломея»; вымерли аристократки — любительницы вести душеспасительные беседы на религиозные темы, не стало восторженной публики, готовой весь вечер напролет любоваться его рисунками, и больше никто не просил его рассказывать свои знаменитые рассказы. Разговоров тоже не стало. Ужины стали столь поздними и долгими, что общение иссякло. Прошло то время, когда блестящий рассказчик разглагольствовал, а общество восхищенно внимало. Сейчас все хотели говорить и никто не хотел слушать. Вероятно, Огастес прискучил публике, и такие дни, когда никто не приглашал его на ужин, случались уже чаще, чем раз в год. Он легко сходился с людьми и в то время, когда я с ним познакомился, сохранил немало преданных друзей, однако они говорили о нем, как бы пожимая плечами, тепло, но с чуть извиняющейся улыбкой. Его стали считать чудаком.
К этому месту читатель, вероятно, уже заподозрил в Огастесе сноба. Такое подозрение вполне обоснованно. Но прежде чем его обсуждать, я должен отметить, что со временем это слово немного изменило свое значение. Когда Огастес был молод, джентльмены носили помочи не только на верховых прогулках, а всегда; появиться без них в обществе считалось неприличным (точно также во времена моей юности считалось дурным тоном носить коричневые ботинки в Лондоне). Я полагаю, когда Огастес писал свои дневники, слово «снобизм» было синонимом вульгарности и пошлости. Свое нынешнее значение это слово приобрело благодаря мистеру Теккерею. Конечно, Огастес был снобом. Но здесь, я как Тома Диафуарус из «Мнимого больного» скажу: «Distinquo, сударыня».[1]Оксфордский словарь определяет слово «сноб», как «человек, скрупулезно следующий манерам и вкусам высшего света; ищущий дружбы тех, кто богаче и влиятельней его; претендующий на принадлежность к элите». Тут надо заметить, что Огастес никогда не претендовал на принадлежность к элите, ему и в голову не приходило, что он — не элита. Не распознать в нем представителя высшего класса — было в его глазах признаком совершенного невежества. Нельзя сказать, что он искал дружбы тех, кто богаче и влиятельней. Его дед был мистер Хейр-Нейлор из Хёрстмонсо, и среди родственников, пусть даже очень дальних, было по крайней мере три графа. Он всегда вращался в высших кругах общества, именно для них он написал одну из своих самых успешных книг — «Историю двух благородных жизней», и никого не ставил выше себя. В отличие от Абрахама Хейварда, пробившегося в эти круги с помощью интеллекта или остроумия, Огастес принадлежал к ним от рождения. И тем не менее многие считали его ужасным снобом.
Однажды, когда мы уже были с ним знакомы несколько лет, мне случилось присутствовать на вечеринке, где зашел разговор об этой его черте, причем не с осуждением, а с веселой снисходительностью. В то время считалось, что если вас пригласили на ужин, то примерно через неделю следует нанести хозяйке визит вежливости, и хотя вы в душе надеетесь не застать ее дома, необходимо зайти и поинтересоваться. Случалось, что, когда дворецкий открывал мне дверь, я от волнения забывал имя дамы, к которой шел. Рассказав об этом, я добавил, что, когда я поведал Огастесу о моем смущении, он ответил: «Когда со мной такое случается, я просто интересуюсь: „Ее светлость дома?“», и никто ни о чем не догадывается. Все рассмеялись и сказали: «Ах, в этом весь Огастес»! Я даже немного растерялся, когда спустя двадцать лет прочел эту свою байку в его мемуарах: ведь в ней не было ни слова правды, я придумал ее экспромтом, чтобы повеселить компанию. Но то, что Огастес ее запомнил, само по себе служит ему достаточно точной характеристикой. Я написал об этом отчасти потому, что хотел воздать должное его памяти.
Было бы непростительно с моей стороны, если бы я вздумал потешаться над Огастесом — ведь он был очень добр ко мне. Он проявлял участие к моей писательской карьере. «Писать имеет смысл только о самых низах и верхах общества, — говорил он мне. — Жизнь среднего класса никому не интересна». Он не мог даже предположить, что в скором времени акции аристократии упадут так низко, что ни один уважающий себя писатель не решится вывести в своем романе человека, принадлежащего к высшему обществу, кроме как в качестве комического персонажа. Огастес полагал, что, узнав за время учебы в медицинской школе больницы Святого Фомы все, что нужно знать про жизнь бедняков, я должен теперь изучить манеры и привычки аристократии и сельского дворянства. С этой целью он брал меня с собой в гости к своим старым приятелям и, убедившись, что я произвел благоприятное впечатление, просил их приглашать меня на свои рауты. Я не стал отказываться от возможности взглянуть на совершенно новый для меня круг. К тому времени Огастес уже утратил связь с высшим светом, и мир, в котором я оказался, был миром поместного дворянства — немолодых людей, живших в неброской, несколько даже унылой роскоши. Я не делал чести Огастесу, и если они продолжали приглашать меня, то скорее ради него, чем ради меня. Как большинство молодых людей тогда и сейчас, я считал, что моя молодость — вполне достаточный вклад во всеобщее веселье. Тогда я еще не знал, что если ты идешь на вечеринку, то обязан приложить все усилия для ее успеха. В силу природной застенчивости я молчал, даже когда мне было что сказать. Но я внимательно смотрел и слушал. И кое-что из усвоенных там уроков мне впоследствии пригодилось. Однажды мне довелось побывать на большом, на двадцать четыре персоны, приеме на Портленд-плейс. Разумеется, мужчины были во фраках, а женщины — в шелковых платьях с длинными шлейфами, все увешаны бриллиантами. Под руку с дамой, за которой меня попросили «поухаживать», я вместе со всеми спустился по лестнице в столовую. Стол сверкал хрусталем, старинным серебром и оранжерейными цветами. Обед был долгим и тщательно продуманным. Наконец дамы, поймав взгляд хозяйки, удалились в гостиную, оставив мужчин пить кофе и ликеры, курить и обсуждать вопросы государственной важности. Я сидел рядом с пожилым джентльменом, про которого мне было известно, что это герцог Аберкорн. Он спросил, как меня зовут и, когда я ответил, сказал: