На крыльце что-то сверкнуло бесшумным, ослепительным огнем, озарившим деревья; оттуда шел смеющийся Шнайдерхан: он тоже смылся. На нем была зеленая охотничья шляпа с перышками, он нес фотоаппарат.
ТИХИЕ ЛЕСА, МИРНЫЕ ХОЛМЫ
Свет летел вперед, выхватывая из ночи камни и клочья тумана. Эльба блеснула справа, потом слева, ложась широкими петлями меж темными холмами и городом. Фонари на мосту освещались фарами и отступали во тьму. Время от времени Коринф косился на Гюнтера, который глядел перед собой, слащаво улыбаясь. На заднем сиденье непрерывно болтал Шнайдерхан.
— Знаете ли, фрау Вибан, сфотографировать — значит, взять с собой. Помните, когда-то были переводные картинки? Корова на горном лугу. Их делали на какой-то вонючей фабричке, в бывшем складе позади гаражей — но вы снимали с них бумагу и пронесли память о них через всю жизнь. Ах, ах, моя темная комната. Как-нибудь вы должны увидеть меня за работой. Настоящий алхимик. Тот, кто уносит с собой. Темный, душный, запрятанный в глубине дома чулан, специально созданный, чтобы скрывать убийц: свет опасен. Как вы думаете, где витает мысль, когда смотришь в поблескивающую воду, а под руками возникает чудесный мир. В одно мгновение что-то случается — и сразу исчезает: это уже вчерашний день, прошлая неделя, и, если не выхватить этот момент своим аппаратом, он растворится меж звездами Большой Медведицы.
Коринфа с силой хлопнули по плечу, за спиной он слышал обезьяний хохот.
— А так этот момент существует, захвачен, украден, похищен. Не чудо ли? Водить время за нос! Потом он становится негативом, который я выбрасываю. — («Потом были Лейпциг, Ватерлоо, и — конец Бонапарту!») — Я никогда не печатаю негативов. Ладно, так это должно было быть. Или нет. Не слушайте, что я тут болтаю. В этом немного смысла. Мы все устали, пьяны или свихнулись.
По улице, вдоль которой они ехали, брели инвалиды с бумажными сумками, полными фруктов; тем из них, у кого не было рук, помогали женщины; некоторые пристраивали сумки там, где у них был — или должен был быть — детородный орган, и, вертя колеса своих колясок, сворачивали в бледном свете фонарей на поперечные улицы. Гюнтер остановился у тускло освещенных ворот, перед которыми болталось несколько мальчишек. Шнайдерхан хохотал, сидя на заднем сиденье; Коринф провел пальцем по шраму у рта, он глядел на двери напротив, через улицу. Вот откуда все они выходили с фруктами, бывшие вояки: ковыляя, хромая, опираясь на костыли, веселясь, кого-то выносили на руках. Он отвернулся, увидел ладонь Шнайдерхана на колене Хеллы и подумал: «Отлично, все, что он делает, прибавляет мне сил, потому что не я это делаю».
Хелла наклонилась вперед, и тому пришлось убрать руку.
— Господи, куда вы нас привезли, герр шофер?
— Герр доктор хотел попасть в рабочую пивнушку!
Гюнтер вышел из машины и открыл дверцы.
— Александер-бар! — заорал Шнайдерхан и уставился на ворота. — Вот здорово!
Мальчишки оглядели ноги Хеллы, фиолетовый летний костюм Коринфа и его зеленую рубашку. Коринф застыл на месте. Рядом с воротами, на темном пустыре, в резком свете прожектора, женщины стучали по длинным каменным столбам-подпоркам. Тик-тик-тик — сухой, тонкий, далекий звук; на головах у женщин были платки. Он поднял воротник пиджака. Мужчины, нагруженные камнями, исчезали в воротах и снова выходили. Похоже, посетители бара давно разошлись.
В широкой, неосвещенной подворотне, где воняло мочой и мальчишки тискали по углам девчонок, Шнайдерхан сказал:
— Мы спасены! У меня сразу было такое чувство, будто я давно знаю все, что профессор Рупрехт собирался сказать. Но только свободная Америка подарила мне мужество уйти, я сознаю это! К счастью, на Западе партия запрещена, там мы избавлены, по крайней мере, от таких докладов.
— Вы — член партии?
Это Коринф спросил. Из двора, в который вела подворотня, доносились крики.
— Партия запрещена, — рассмеялся Шнайдерхан и остался стоять, раскинув руки, — никто не может быть ее членом.
— Вы — коммунист?
— Само собой, герр доктор! Все коммунисты. Вы тоже коммунист. Кто не коммунист? Фрау Вибан тоже коммунист. Поэтому все вы сегодня мои гости, вы тоже, герр шофер, окажите мне честь.
— Герр Шнайдерхан… — начала Хелла.
— Отвергается! Я всех угощаю, потому что я — в ГДР, где партия еще не запрещена!
Выставив вперед бороду, поправив охотничью шляпу, он ринулся во двор, где одинокая лампочка порождала больше теней, чем света. Несколько кричащих женщин окружали мужчину, с высокомерным видом курившего сигарету, глубоко затягиваясь и не обращая на них внимания. В углу, у мусорных ящиков, лежал другой мужчина, среди отбросов и пустых бутылок, катаясь по земле от боли. Из открытых дверей звучала музыка.
— Нам обязательно нужно туда войти? — спросила Хелла.
— Да, да, — отвечал Шнайдерхан, хватаясь за болтающийся на шее фотоаппарат.
— Ваша камера кажется мне слишком дорогой, герр профессор, — заметил Гюнтер.
— Вы именно здесь хотели побывать, герр доктор? — холодно спросила Хелла у Коринфа.
Коринф растерянно посмотрел на нее.
— Что вы сказали?
Она на секунду прикрыла глаза.
— Не лучше ли вам пойти спать? Просто безобразие. Вы бледны, как смерть.
— Я… Нет, мне не хочется спать. Я чувствую себя хорошо. Правда…
Как книга Южена, исчезая у кромки горизонта, очищала стекло, так росла внутри Коринфа ледяная ясность, и он оскалился, словно собираясь разорвать на куски дым и шум. Зайди, приглашала пивнушка, и он подумал: «Да тут собрались все выжившие немцы».
На небольшой сцене неистовствали музыканты, внизу, покачиваясь, толпился народ Дрездена. Они пробирались меж столов друг за другом, держась в кильватере Гюнтера, который с ходу прокладывал дорогу, отодвигая в сторону пьяных, хлопая по задницам шлюх, потом заговорил с женщиной, курившей сигару. Она взглянула на американскую делегацию и, громко крича, принялась освобождать для них столик. Три старика с шуточками убрались вместе со своими стаканами, мужчина и женщина остались сидеть.
— Вот так! — воскликнул Шнайдерхан, усаживаясь по другую сторону от Хеллы, бросая на стол свою папку и хлопая по ней ладонью. — Тут лучше!
— Я чувствую себя, как мать, подставившая своего ребенка под удар, — сказала Хелла. — Я непременно получу нагоняй из Берлина.
— Напротив, — отвечал Шнайдерхан, — мы будем так встречаться каждый вечер! Мы станем неразлучны. Когда все речи, произнесенные на этом конгрессе, благополучно забудутся и все вернутся в свои Индии и Бразилии, у них будет что вспомнить! Эту сумасшедшую компанию, каждый вечер уходившую в город. Прекрасную женщину, американца со шрамами, крикуна с бородкой и шофера. Что вы, кстати, будете пить, шофер? Мы создаем вокруг беспорядок. От жизни всегда остаются вещи, которые никто не собирался сохранить. Вольтер создал полный шкаф книг, а остался один «Кандид», написанный за два дня. Король Людовик Четырнадцатый оставил по себе три слова. Подумайте об этом. Вдруг мы в эти дни, может быть еще сегодня, совершим нечто необыкновенное, а через тысячу лет окажется, что только это и осталось от коммунизма. От всей нашей цивилизации. Вне всякого сомнения. Часто и этого не остается. Только глиняная табличка с рецептом какого-то блюда.