назвав ее девичью фамилию, но тут же повторил: — Елену Сергеевну Прокопенко. Мне сказали… она здесь…
Последние слова Пахомов произнес уже спокойно и, разглядывая молодого человека в джинсовом костюме, подивился: почему он, Степан, так испугался?
— Елена Сергеевна у себя в КБ. — Сменный инженер, взглянул на свои часы, четко добавил: — Елена Сергеевна после двенадцати всегда у себя в КБ.
Степан заметил, как при упоминании ее имени молодой инженер сразу подобрел; и этот его взгляд на часы и дважды произнесенное «Елена Сергеевна» говорили не только о его уважении к Лене, но, наверное, и об отношении, какое существует к ней в цехе и на всем заводе. Такое скажут не о каждом, такое надо заслужить. Он про себя произнес «Елена Сергеевна» и нашел, что звучит внушительно.
«На свете нет таких денег, которыми можно было откупить прошлое», — опять из пьесы подал реплику Карпов. Пахомова это разозлило. Он же запретил себе думать о Лене. Ему сейчас нужно другое, он пришел сюда подышать воздухом современного завода, а его все время заносит в личное прошлое. Так он хотел думать, а на самом деле с ним происходило иное. Его обрадовало это отношение к Лене, будто оно переходило и на него и приблизило ее. Конечно, уважение молодого инженера да и других на заводе еще ничего не значит, но все же, все же…
Что это такое? Что с ним? Так же нельзя. Надо разобраться. Если он скажет, что много думал о Лене в последние годы, будет неправда.
«Выше правды ничего нет на свете!» — снова, теперь дурашливо выкрикнул Карпов. «Погоди, — незлобно отмахнулся от него Пахомов. — Не до тебя… Надо разобраться».
В первое время, когда уехал и его закружила новая, совсем другая жизнь, приказал себе забыть Леночку. Была обида. Обида страшная: его не поняли. И кто? Самый близкий и родной человек. Если людям сказать, не поверят. Все было, как на пожаре, сгорела их любовь в несколько дней.
Они уже почти год были мужем и женой. К ноябрьским праздникам ждали квартиру. Вместе с новосельем собирались сыграть и свадьбу и объявили об этом друзьям. Но в августе Степан негаданно попал в Москву на совещание молодых литераторов. Вот тут все и началось. Он прилетел из Москвы как на крыльях: его повесть приняли в журнал. А Леночка встретила его упреками: «Я тут умираю, а ты ни разу не позвонил». — «Я тоже там не гулянками занимался, а работал».
Они кричали друг на друга так, как никогда до этого. Леночку было не узнать, она вспыхивала порохом от каждого его слова. Ее и саму пугала эта раздражительность. А потом выяснилась причина. Однажды она прибежала в конструкторское бюро смущенная и растерянная и вызвала его в коридор. «Знаешь, мне врачиха сказала… все объяснила. — Лицо у Лены было странное, на нем отражались и страх, и радость, и вина, в которой она признавалась, но не раскаивалась. — Врачиха говорит… поэтому я такой раздражительной стала. И тебя мучаю…» — «Значит, свадьба будет раньше новоселья», — обнял Лену Степан.
Вечером они пошли в загс и подали заявление. А через неделю из журнала пришла телеграмма. «Повесть запланирована в двенадцатый номер, выезжайте семь — десять дней для работы с редактором».
Все складывалось — лучше не придумать. Сентябрь был их отпускным месяцем, и они собирались «дикарями» ехать к морю. Что ж, недельку пробудут в Москве, а оттуда — прямо к морю. Взяли отпуск, но перед самым отъездом Леночка вдруг заявила, что ей лучше остаться здесь на эту неделю. Она неважно себя чувствует, появились головокружения, да и мутит все время. «Буду только мешать работать».
В этом был резон: он быстрее разделается с редактурой, они опять будут вместе. Уезжал в тревоге. На перроне Леночка вдруг обхватила его за шею и сквозь слезы горячо зашептала: «Не уезжай, Степан, не уезжай… не смогу без тебя». Он ее обнял, она дрожала, в горле сдавленно клокотало: «Не уезжай, я боюсь без тебя…»
Степан испугался. Такого с ней никогда не было, и он сказал, что не поедет. «Успокойся, сейчас возьму чемодан, и сдадим билет».
У нее стала проходить дрожь. Она уже не плакала, только всхлипывала, как ребенок. «Ну, вот и умница», — сказал он, и они пошли в вагон за чемоданом. Леночка успокоилась и даже улыбнулась своей виноватой улыбкой, которую так любил Степан. Она взяла из его рук чемодан и поставила на пол. «Все, — будто проглотив горькое лекарство, с облегчением выдохнула она, — прошло. Только пиши мне, звони, не забывай свою Ленку…» Подбородок у нее опять дрогнул, но она заставила себя улыбнуться и уже до самого отхода поезда держалась за эту улыбку, как за спасательный круг.
Зачем он тогда поверил в эту улыбку и в ее «все прошло»?
В Москве тоже все было не так, как он думал. Главный редактор журнала Савелий Кузьмич, известный писатель, которого критики называли то «патриархом», то «главой школы современного рабочего романа», торжественно объявил, что Пахомову редакция выделила самого лучшего редактора. «Таких теперь уже и не осталось, — покровительственно улыбнулся Савелий Кузьмич. — Я и свои романы ему доверяю. Правда, не всегда он в форме, но сейчас Александр Иванович в порядке».
Он назвал фамилию. У Степана чуть не сорвалось с языка: «Да он же умер». Заметив его смятение, Савелий Кузьмич с придыханием сказал: «Да, да… тот самый».
И тут же его познакомили со сморщенным, точно высушенный гриб-сморчок, старичком, в котором Степан никак не мог признать могучего сибиряка, автора нашумевшего в тридцатые годы романа о гражданской войне.
Александр Иванович ткнул ему жесткую костистую руку и сказал: «Ну что ж, идемте работать».
По темному редакционному коридору они подошли к двери с табличкой «Отдел прозы».
Степан не знал, радоваться или огорчаться, что у него такой знаменитый редактор. Да он, собственно, еще и не ведал, что такое редактор, шел за сухоньким, похожим на подростка старичком и никак не мог поверить, что этот тщедушный человечек и тот сибирский писатель, о котором так тепло говорил Горький, одно и то же лицо.
«Будем работать», — повторил Александр Иванович, когда они очутились в крохотной комнатке. Он порылся в кипе папок, тяжело придавивших стол, придвинутый к окну, и, достав знакомую бежевую, с обтрепанными углами, стал неторопливо развязывать тесемки.
Когда Степан увидел страницы своей рукописи, ему, как слабонервной студентке, впервые попавшей в анатомический театр, сделалось дурно. Нет, он еще ничего не прочел, только глядел на исчерканные, все в чудовищных хвостах и разводах синего карандаша