на подоконнике.
– Не-е-ет, – решительно говорит Женя, – сбежать тебе не удастся. Мы будем пить чай с тортом и спорить о роли поэзии в современном мире.
Говорит так, будто имеет право на этот протест. Расслабленно откидывается на спинку дивана и изучает ее теперь явно, иронично, бессердечно. Слава смеется. Громко и беззаботно, как человек, знающий, что ей бесполезно что-либо запрещать. Она вдруг видит Славу со стороны. Она вдруг вспоминает о его существовании. О том, что их связь, возможно, прочнее всего, что держит ее сейчас в этой чужой квартире.
Она садится на стул. Она улыбается Славе. Он улыбается в ответ. Побег отменяется.
77
Море кипит, варит пересоленный суп в вечной кастрюле, я стою и смотрю на него, Stabat mater dolorosa, не умею плавать, но оно меня успокаивает, омывает и очищает, почти как Перголези. Видишь, Ида, там, вдали, вода похожа на туго натянутый брезент: причудливая игра света, тени, обман зрения, искусная мистификация. Тучка рухнула в воду и купается под ободряющие птичьи крики.
Здесь красивое небо. Очень высокое, совсем ни на чье не похожее. Мне до сих пор приходится спускать себя на землю, как ребенка, когда я воображаю, что весь этот небесный пэчворк в разных концах света соткан из разных облаков. Они отличаются по фактуре, цвету, форме и протяженности. Довольно странно понимать умом, что это иллюзия, что сверху азот, кислород, пар, пыль, капли, ледяные кристаллы, соль океана, что это – белый, состоящий из всех цветов, линяет в спектр, не доходя до Земли, и все равно мнить небо про себя шелковым на рассвете, парчовым на закате, шерстяным после шторма. По краскам на небе издревле гадали, каким будет день. А детям часто кажется, что там кто-то живет. Хотя нет, ничего им не кажется, коллективное сознание прививает им эту мысль, как чуждый черенок к спиленному стволу. Это мы говорим ребенку: твой дедушка улетел на небушко, потому что скрыть свой страх и трепет перед необратимостью смерти – главная задача взрослого. Никогда не стану врать тебе, Ида. Никакого боженьки, никакого небушка. Все уже сказано в музыке, все можно описать звуками. Симфонией красок, ритмом орнамента, динамикой архитектуры, полифонией текста. Она способна живописать любые символы и вознести на любые небеса. Предметное понимание чувств позволяет их анатомировать, это придумали еще теоретики Средневековья. Поэтому музыка умеет хохотать короткими смешками или плачет жалобными ламенто. В свое время я разложу тебе, Ида, по полочкам всю теорию эпохи барокко, которую из года в год мне не удается втемяшить в сонное сознание ребят за несколько школьных занятий. Ее необходимо постигать не торопясь, это получается только с течением жизни. Но что, если ты будешь совсем не музыкальной? Если мне не удастся тебя увлечь, заразить, влюбить?
Что ж, если ты пойдешь в Мечика, я могу заселять твой мир образами исподволь. Взгляни, это лимонное дерево желтым бросается в глаза, желтый вообще звонкий цвет, конечно, цвет бывает звонкий, бывает приглушенный, слышишь, птицы перекликаются в стиле Рамо, не нуждаясь в клавесине, а вот какой забавный куст, давай попробуем подобрать ему музыкальные эпитеты, пики гор туманны, как легкие курильщика, что-то меня занесло, курить вредно, детка, это плохо влияет на связки и дыхание.
Когда ты подрастешь, я расскажу тебе, как мечтала написать музыку ни на что не похожую, да, неоэкспрессионизм, полифония, додекафония – нечто подобное, но что-то свое, личное и неповторимое, еще не бывшее, никакой имитации, никакой стилизации, и, знаешь, у меня неплохо получалось, только было никому не нужно, не востребовано, как партитуры Айвза при его жизни, а ведь я мечтала его переплюнуть – и смешно, и все равно занозой саднит до сих пор, будто я не повзрослела (а я не повзрослела!), – у меня были такие амбиции, юношеские порывы часто тщеславны, но редко самодостаточны, может быть, поэтому. Ничего не вышло из этой затеи, где-то они теперь? – мои тетради с бисером нот, который я отчаянно метала, ошалев от вдохновения. Даже открыть их боязно, даже взглянуть. Не знаю, что страшнее: очароваться или разочароваться. Понять, насколько это было хорошо или насколько это было плохо. Да нет же, нет. Прости. Обещаю тебе ничего не навязывать. Ни музыки, ни образов, ни своего прошлого.
44
Оттого, что никто никогда не разделял мою любовь к музыке – к моей музыке, порой бывало очень тяжело. Меня окружали люди, которым не дано слышать. Глухонемые, дирижирующие жестами. Умеющие высокомерно ткнуть меня в мою инаковость. Даже тогда, когда я не выдавала себя ни единым вздохом.
И вдруг оказалось, что это не самое важное, что можно жить в тишине и желать ее, ступить на эту незнакомую стезю молчания и брести по ней, и наплевать, что в конце не брезжит свет.
Нужно что-нибудь предпринять, нечто такое, что заставит смахнуть с себя это наваждение и прозреть. Так щенки после купания в реке стряхивают воду, поднимая бурю брызг и одаряя ими соседей по пляжу. Поначалу я так и говорила себе: встряхнись, прозрей. Потом поняла, что зрячей быть больно. Что если открывать глаза, то только иногда. Ад гонИ. Отгони от меня ад, говорю я тебе во сне. Ты улыбаешься и протягиваешь мне цветы. Всегда какие-то неочевидные. Например, орхидею или пион, который больше твоей головы. Помнишь, мы играли с тобой в слова, это твоя игра, ты – ее автор, но теперь она – эквивалент моего невротического состояния, – поразительно, что я запомнила определение! Благодаря тебе я стала замечать нюансы и тонкости.
тон кости тел
летит сок нот
Ноты пускают сок из незаписанных мелодий внутри меня, скоро я лопну от них, тресну, как переспелый гранат. В голове неотступно звучит прелюдия Петра Марчевского, имитация музыкальной шкатулки с оркестром, я закрываю глаза и уши, потому что это похоже на сумасшествие, вот бы изловчиться и вылезти из своей шкуры. У музыки всегда есть превосходство надо мной, даже когда я вру, что она мне не нужна. У музыки всегда есть надежда. (Над еж да? Прочти наоборот.) Но в конце концов оказывается, что по-прежнему идет сентябрьский дождь, стуча, как нерешительная машинистка, по жести окон – то затихая, то снова убыстряясь. Потом к нему присоединяется возмущенный холодильник, требующий разморозки. Они с дождем слишком шумны и довольно глумливы, несочетаемы с тем, что я ношу в себе, изводят своими проверками на прочность. Холодильник можно отключить, но он потечет. От дождя защититься мне тоже особо нечем.
особо нечем
мечено босо
Меченная трауром и босая, я иду по пыльному ковру, игнорирую беспорядок кухни, добираюсь до полупустой бутылки. Неловко ударяюсь о стеклянный стол, устраиваю нестройное глиссандо чайного сервиза на тонкой металлической подставке. Смеюсь. Чувствую, как часть меня, еще способная анализировать поступки, негодует. Нега дует. Изучаю причудливо грациозные разводы пятен на столе. Снимаю иголку с пластинки в своей голове.
78
Я слышу ее, кровь, которая пульсирует во мне, она не только мой вечный укор, она мой палач, каждый месяц, ровно через двадцать восемь дней, она выходит из берегов, выплескивается алой акварелью, лишает меня надежды, лишает меня продолжения, лишает меня корней, лишайник оставляет во мне накипной, бесплодный, мерзкий.
Давай, расскажи, зачем я здесь. Только не пускайся в унылые подробности и безысходные детали, тщательно подбирай слова, как я – видишь, слышишь? – то есть ничего лишнего. Ничего, кроме меня.
Он не слышит. Если бог – мужчина, он, скорее всего, отвернулся, благопристойно потупив взор.
Почему Ты меня не слышишь? Я знаю, что не одна такая, но почему именно я? К черту все, к черту!
Хочется кричать, хочется умереть. Я уже навоображала укачивающую люльку-шезлонг, маленькие розовые пеленки, бутылочку с безопасной соской, а главное – растерянность Мечика. Радость Мечика. Счастье Мечика. Это же должно