пропал. Все наши попытки его разыскать ни к чему не привели; судьба его покрыта мраком неизвестности. Из всей черной династии в живых осталась только Эпонина; она хранит верность своему хозяину и сделалась настоящей «кошкой от литературы».
Компанию ей составляет великолепный ангорский кот, чья серебристо-серая шерсть напоминает китайский фарфор в трещинках; имя его Зизи, а прозвище — «слишком красивый, чтобы что-нибудь делать»[47]. Это роскошное создание постоянно пребывает в состоянии созерцательного кайфа, точно курильщик опиума. При взгляде на него в голову приходят «Экстазы г-на Ошне»[48]. Зизи обожает музыку; он не только слушает ее, но и сам музицирует. Порой в ночи, когда все спят, тишину нарушает странная, фантастическая мелодия, которой позавидовали бы Крейслер[49] и композиторы будущего: это Зизи прогуливается по клавишам оставленного открытым фортепиано и с удивлением и восторгом вслушивается в звуки, которые извлекают из инструмента его лапки.
Было бы несправедливо умолчать в нашем рассказе о Клеопатре, дочери Эпонины; она очаровательна, но чересчур скромна для того, чтобы выходить в свет. Шерсть у нее черно-коричневая, как у Муммы, мохнатой подруги Атта-Тролля[50], а зеленые глаза походят на два огромных аквамарина; стоит она чаще всего на трех лапах, а четвертую держит в воздухе, точно классический лев, лишившийся мраморного шара, на который он обычно опирается.
Такова история черной династии. Анжольрас, Гаврош, Эпонина напоминают нам о созданиях нашего возлюбленного учителя. Правда, когда мы перечитываем «Отверженных», нам всегда кажется, что главные действующие лица этого романа — черные коты, но это вовсе не уменьшает нашего удовольствия.
IV
А теперь о собаках
Нас часто обвиняли в том, что мы не любим собак. Обвинение на первый взгляд не такое уж серьезное, но мы считаем необходимым его опровергнуть, потому что оно бросает на нас тень. Ведь люди, предпочитающие котов, слывут лживыми, сластолюбивыми и жестокими, тогда как любители собак считаются прямыми, честными, открытыми — одним словом, наделенными всеми теми достоинствами, какие обычно приписываются собачьему роду[51]. Мы нимало не оспариваем добродетелей Медора, Турка, Миро и прочих очаровательных созданий[52]; мы готовы подписаться под аксиомой, сформулированной Шарле: «Лучшее в человеке — это собака»[53]. У нас было несколько собак, у нас до сих пор есть собаки, и когда бы наши хулители ни навестили нас, их встретит пронзительный и яростный лай гаванской болонки и левретки, которые того и гляди вопьются гостям в ногу. Но нашу любовь к собакам омрачает страх. Эти замечательные животные, столь добрые, столь преданные, столь любящие, могут внезапно заболеть бешенством и сделаться опаснее гадюки, гремучей змеи, аспида и кобры; это слегка умеряет наши симпатии. Кроме того, собаки вызывают у нас некоторую тревогу; они бросают на людей взгляды столь глубокие, столь выразительные, что становится не по себе. Гёте не любил этого вопросительного взгляда, намекающего на желание собаки присвоить себе душу человека, и прогонял своего пса со словами: «Как ни старайся, тебе не проглотить мою монаду»[54].
Фарамонд[55] нашей собачьей династии носил имя Лютер; это был легавый пес, крупный спаниель, белый с рыжими подпалинами, с роскошными коричневыми ушами; он потерялся, долго, но безуспешно искал хозяев и в конце концов прижился у наших родителей в Пасси. За неимением куропаток он охотился на крыс и в борьбе с ними одерживал победы, достойные шотландского терьера. Мы в ту пору обитали в тупике Дуаенне, нынче не существующем, в маленькой комнате, где вокруг Жерара де Нерва-ля, Арсена Уссе и Камиля Рожье собирались члены живописной литературной богемы, чье эксцентрическое существование было так хорошо описано в других местах, что это избавляет нас от необходимости повторяться. Там, в окрестностях площади Карусели, под сенью Лувра, среди камней, поросших крапивой, подле старой полуразрушенной церкви, проломленный купол которой приобретал в лунном свете вид в высшей степени романтический, мы наслаждались такой свободой и таким уединением, как если бы находились на пустынном острове в Океании[56]. Когда Лютер, с которым мы поддерживали самые дружеские отношения, убедился, что мы окончательно вылетели из родительского гнезда, он положил себе за правило проведывать нас каждое утро. В любую погоду он выбегал из Пасси, бежал по набережной Бийи и Королевской аллее[57] и к восьми утра, к моменту нашего пробуждения, оказывался подле нашего порога. Он скребся в дверь, его впускали, он бросался к нам с радостным лаем, клал лапы нам на колени, с видом скромным и простодушным получал свою долю ласок за прекрасное поведение, обходил комнату дозором и отправлялся в обратный путь. Вернувшись в Пасси, он, виляя хвостом и тихонько повизгивая, сообщал нашей матушке так внятно, как если бы говорил словами: «Я видел молодого хозяина, не волнуйся, у него все в порядке». Отчитавшись таким образом в исполнении обязанности, которую он возложил на себя сам, пес выпивал полмиски воды, съедал свой корм, укладывался на ковре подле кресла матушки, к которой испытывал особую привязанность, и парой часов сна вознаграждал себя за долгое путешествие. Смогут ли те, кто утверждает, что животные не мыслят и не в силах связать две идеи, объяснить этот утренний визит, укреплявший семейные узы и успокаивавший родителей насчет судьбы птенца, недавно их покинувшего?
Бедный Лютер кончил плохо; он стал молчалив, угрюм и однажды утром сбежал из дома: чувствуя, что болен бешенством и не желая искусать хозяев, он предпочел их покинуть и, вероятнее всего, был убит, так как выказывал признаки водобоязни; во всяком случае, мы его больше никогда не видели.
После довольно продолжительного междуцарствия в доме поселился новый пес по имени Замор[58]; был он беспородный, хотя отчасти похожий на спаниеля, маленький, весь черный с огненными пятнышками над глазами и рыжими подпалинами на брюхе. Одним словом — внешне весьма невзрачный и скорее урод, чем красавец. Зато в нравственном отношении это был пес поистине удивительный. К женщинам он испытывал самое безграничное презрение, не слушался их, отказывался идти с ними рядом; ни разу ни матушке, ни нашим сестрам не удалось добиться от него ни малейшего свидетельства дружбы или почтения; он с достоинством принимал от них ласки и вкусную еду, но ждать от него благодарности было бессмысленно. Ни лая, ни постукивания хвостом по