Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 62
знала, что такое фашизм и чем истинная литература отличается от ширпотреба: «У Розы были тонкие, вьющиеся волосы темного цвета и большие младенческие серые глаза, освещенные изнутри доверчивой душой, а лицо у нее было милое, пухлое от тюрьмы и голода, но нежное и чистое». – Разбуди меня ночью, рассказ наизусть повторю. Мама меня тогда не пожалела и правильно сделала. Закалочка сия пригождается регулярно. – Татьяна наугад выдергивала из шаткой стопки общих тетрадей какую-нибудь белую или рыжую на пружинке, продолжая отпивать кофе маленькими глотками, зачитывала перлы абитуриентов или студентов-первокурсников: «Роман “Обломов” будет актуален пока восходит солнце». Согласись, – сквозь смех говорила она, – своеобразная антитеза платоновскому энтузиазму жизни. Или вот еще, – листала она другую тетрадь: «Прострелив Пушкину живот Дантес лишил дыханья всю Россию да что там Россию, полмира». Великодержавный романтик писал. Пришлось влепить трояк за отсутствие пунктуации.
Об отце Татьяна умалчивала. А я не спрашивала. Смакуя дополнительную порцию кофе, добавив в чашку кусочек сахара, вновь воспользовавшись мини-ложечкой, я рассказывала Татьяне про милиционера с Кубани, учившегося со мной на одном курсе института. Милиционер этот, Коля, перебрался в Москву из-под Краснодара, жил в общежитии рядом с метро «ВДНХ», работал при гостинице «Космос», следил за дисциплиной среди тамошних путан, как сам говорил, «не за страх, а за совесть». Мечтал о серьезной карьере в столице, для чего ему на первых порах нужна была корочка любого московского вуза. Как-то он доплелся до третьего курса, хотя трудно представить, каким образом сдал старославянский язык (был у нас такой довольно жутковатый экзамен). На экзамены он всегда приходил в милицейской форме, с букетом цветов и коробкой конфет. Тот же боекомплект был при нем и на экзамене по зарубежной литературе XIX века. Ему достался билет с двумя французами: Виктор Гюго «Отверженные», Стендаль «Красное и черное». Удалившись в середину аудитории, он стал озираться на наших девиц с мольбой о помощи. Кто-то кинул ему записку. Записку он прочел. Сел перед пожилой преподавательницей, цитирующей на лекциях Теккерея, Флобера и Гете на родных языках, хлопнул билетом по столу и по-милицейски отчеканил: «Итак, Сте́ндель, “ОтвержЁнные”». Букет и форма не помогли. Преподаватель выкрикнула: «Вон!!» (Однако это не помешало Коле, заполучив со временем звание подполковника МВД и парочку столичных квартир, экспроприированных у умирающих одиноких старух, открыть ООО «Пир на Весь Мир» и развить бурную охранную деятельность, связанную с московским ресторанным бизнесом.)
Вспоминала я и еще один симпатичный штришок, связанный с великой преподавательской деликатностью. Одна из моих сокурсниц, Лиза, имела жуткий почерк – из разряда мелко-куриных. Рукописные труды В. И. Ленина – думаю, хотя бы раз их видел каждый – в сравнении с почерком Лизы являлись примером каллиграфии. Помимо кошмарного почерка, Лиза обладала чрезвычайно тихим писклявым голосом. Расслышать ее можно было только с предельно близкого расстояния, да и то не каждое слово. Современный русский язык нам преподавал Павел Александрович Лекант, потрясающий лингвист и тонкого юмора человек. Сидя перед ним на выпускном экзамене, Лиза что-то мямлила себе под нос, нервно покусывая колпачок шариковой ручки, теребя уголок листка с нацарапанными ответами. Павел Александрович, ясное дело, разобрать ее речи не мог. Тогда он попросил у нее листок. Она протянула ему свое авторство. Глядя в написанное, Павел Александрович надолго замолчал. Лиза окончательно занервничала, еще усерднее обкусывая колпачок ручки, шепотом выдохнула: «Павел Александрович, непонятно?» «Понять можно, – улыбнулся Павел Александрович, – простить нельзя».
Девятнадцатиметровая комната Тани, Валеры и Маши была перегружена в первую очередь мебелью, не убиравшимися никогда одеялами и подушками, развешанными по спинкам стульев Машкиными рейтузами и колготками, топорщащейся изо всех углов научной литературой Валеры по матанализу и интегральному преобразованию Фурье и Лапласа, наследственными лингвистическими рукописями Таниной мамы, иными бессчетными книгами, брошюрами, а также домашними растениями в горшках и кадках, клеткой с залихватски неугомонным кенаром (на подоконнике) и клеткой с двумя откормленными пестрыми хомяками (на полу).
– Тань, дашь что-нибудь интересное почитать? – оглядывала я плотно забитые стеллажи.
Подойдя к стеллажам, Татьяна вела рукой по книжным корешкам, как заправский библиотекарь:
– «Дом на набережной» Юрия Трифонова читала?
– Нет, не читала.
– Ка-ак?! – она извлекла крепко зажатый книгами, январский, 1976 года, журнал «Дружба народов», – вся просвещенная Москва давным-давно прочла. К прочтению обязательно. Только бережно, журнальчик дефицитный. Из дома не выноси и верни непременно.
История дома на набережной потрясла меня. Не стилистикой – тут все обстояло довольно обыденно. Темой. С раннего детства я была хорошо знакома с гастрономом в Доме правительства, с кинотеатром «Ударник», поскольку от рождения до одиннадцати лет жила неподалеку в угловом сталинском доме с ротондой – на пересечении Кадашевской набережной и Большой Полянки (до переезда на Таганку). Воспоминания были крепко связаны с радостными походами в кинотеатр на детские сеансы, с посещениями бескрайнего гастронома с мамой или бабушкой. Правда, порой при взгляде на Дом правительства в особенно пасмурные дни (он был прекрасно виден с шестого этажа нашего углового дома) могло вдруг померещиться, как нечто зловеще-гнетущее проступает сквозь темно-серые монументальные стены и горбатую крышу кинотеатра. Но стоило развиднеться небу, наметиться солнышку, как неосознанные видения испарялись, фасаду возвращалось величие, на передний план выступали парадные регалии, мраморные таблички и барельефы с заученным наизусть «Здесь жил и работал…».
Со страниц романа на меня пахну́ло самой что ни на есть натуральной – не надушенной, не припудренной – изнанкой дома, сотканной из животного страха, зависти, стукачества, многолетней череды предательств. В первой половине 80-х, то есть в институтский период, мой девственный мозг не был отягощен знаниями о «черных воронках», о ночных выдергиваниях людей из теплых постелей и бесследном их исчезновении, об отправленных в детские дома осиротевших детях. Нелегальный самиздат, ходивший по рукам передовой «прослойки», в мои юношеские руки не попадал. Ибо в тогдашнем моем окружении не случилось откровенных диссидентов. Потом-то выяснилось: «милость» сталинской эпохи не обошла стороной и моих родственников, но они довольно долго предпочитали об этом молчать. Юрий Трифонов разверз передо мной бездонную воронку правды – «знать обязательно», «к прочтению обязательно». (Совсем скоро на меня потоком хлынули изданные в конце 80-х «Дети Арбата» Анатолия Рыбакова, «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург, «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, «Архипелаг ГУЛаг» и «Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицына – произведения куда более прямолинейные и беспощадные. Но именно «Дом на набережной» стал отправной точкой в осознании трех инквизиторских десятилетий, исковеркавших судьбы миллионов людей.)
В один из вечеров, когда, устроившись на тахте, я почти заканчивала роман, из журнала выпала сложенная вдвое небольшая записка. Машинально развернув ее, я прочла: «Милому моему цветочку и крохотному бутончику! Поздравляю обеих девочек! Кроватку и коляску купил. Выписывайтесь поскорей, папа ждет
Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 62