и так, брат любезный, – успокой! Э-э-эх, эхма! вот кабы я богат был!
– Что ж бы вы сделали?
– Во-первых, сейчас бы тебя озолотил…
– Меня зачем же! Вы об себе, а я и так, по милости вашей маменьки, доволен.
– Ну нет – это, брат, атта́нде! – я бы тебя главнокомандующим надо всеми имениями сделал! Да, друг, накормил, обогрел ты служивого – спасибо тебе! Кабы не ты, понтировал бы я теперь пешедралом до дома предков моих! И вольную бы тебе сейчас в зубы, и все бы перед тобой мои сокровища открыл – пей, ешь и веселись! А ты как обо мне полагал, дружище?
– Нет, уж про меня вы, сударь, оставьте. Что бы еще-то вы сделали, кабы богаты были?
– Во-вторых, сейчас бы штучку себе завел. В Курске, ходил я к владычице молебен служить, так одну видел… ах, хороша штучка! Веришь ли, ни одной-то минуты не было, чтоб она спокойно на месте постояла!
– А может, она бы в штучки-то и не пошла?
– А деньги на что! презренный металл на что? Мало ста тысяч – двести бери! Я, брат, коли при деньгах, ничего не пожалею, только чтоб в свое удовольствие пожить! Я, признаться сказать, ей и в ту пору через ефрейтора три целковеньких посулил – пять, бестия, запросила!
– А пяти-то, видно, не случилось?
– И не знаю, брат, как сказать. Говорю тебе: все словно как во сне видел. Может, она даже и была у меня, да я забыл. Всю дорогу, целых два месяца – ничего не помню! А с тобой, видно, этого не случалось?
Но Иван Михайлыч молчит. Степан Владимирыч вглядывается и убеждается, что спутник его мерно кивает головой и, по временам, когда касается носом чуть не колен, как-то нелепо вздрагивает и опять начинает кивать в такт.
– Эхма! – говорит он, – уж и укачало тебя! на боковую просишься! Разжирел ты, брат, на чаях да на харчах-то трактирных! А у меня так и сна нет! нет у меня сна – да и шабаш! Что́ бы теперь, однако ж, какую бы штукенцию предпринять! Разве вот от плода сего виноградного…
Головлев озирается кругом и удостоверяется, что и прочие пассажиры спят. У купца, который рядом с ним сидит, голову об перекладину колотит, а он все спит. И лицо у него сделалось глянцевое, словно лаком покрыто, и мухи кругом рот облепили.
«А что, если б всех этих мух к нему в хайло́ препроводить – то-то бы, чай, небо с овчинку показалось!» – вдруг осеняет Головлева счастливая мысль, и он уже начинает подкрадываться к купцу рукой, чтобы привести свой план в исполнение, но на половине пути что-то припоминает и останавливается.
– Нет, полно проказничать – баста! Спите, други, и почивайте! А я покуда… и куда это он полштоф засунул? Ба! вот он, голубчик! Полезай, полезай сюда! Спа-си, Го-о-споди, люди Твоя! – запевает он вполголоса, вынимая посудину из холщовой сумки, прикрепленной сбоку кибитки, и прикладывая ко рту горлышко, – ну вот, теперь ладно! тепло сделалось! Или еще? Нет, ладно… до станции-то верст двадцать еще будет, успею натенькаться… или еще? Ах, прах ее побери, эту водку! Увидишь полштоф – так и подманивает! Пить скверно, да и не пить нельзя – потому сна нет! Хоть бы сон, черт его возьми, сморил меня!
Булькнув еще несколько глотков из горлышка, он засовывает полштоф на прежнее место и начинает набивать трубку.
– Важно! – говорит он, – сперва выпили, а теперь трубочки покурим! Не даст, ведьма, мне табаку, не даст – это он верно сказал. Есть-то даст ли? Объедки, чай, какие-нибудь со стола посылать будет! Эхма! были и у нас денежки – и нет их! Был человек – и нет его! Так-то вот и все на сем свете! сегодня ты и сыт и пьян, живешь в свое удовольствие, трубочку покуриваешь…
А завтра – где ты, человек?
Однако надо бы и закусить что-нибудь. Пьешь-пьешь, словно бочка с изъяном, а закусить путем не закусишь. А доктора сказывают, что питье тогда на пользу, когда при нем и закуска благопотребная есть, как говорил преосвященный Смарагд, когда мы через Обоянь проходили. Через Обоянь ли? А черт его знает, может, и через Кромы! Не в том, впрочем, дело, а как бы закуски теперь добыть. Помнится, что он в мешочек колбасу и три французских хлеба положил! Небось икорки пожалел купить! Ишь ведь как спит, какие песни носом выводит! Чай, и провизию-то под себя сгреб!
Он шарит кругом себя и ничего не нашаривает.
– Иван Михайлыч! а Иван Михайлыч! – окликает он.
Иван Михайлыч просыпается и с минуту словно не понимает, каким образом он очутился vis-à-vis с барином.
– А меня только что было сон заводить начал! – наконец говорит он.
– Ничего, друг, спи! Я только спросить, где у нас тут мешок с провизией спрятан?
– Поесть захотелось? да ведь прежде, чай, выпить надо!
– И то дело! где у тебя полштоф-то?
Выпивши, Степан Владимирыч принимается за колбасу, которая оказывается твердою, как камень, соленою, как сама соль, и облеченною в такой прочный пузырь, что нужно прибегнуть к острому концу ножа, чтобы проткнуть его.
– Белорыбицы бы теперь хорошо, – говорит он.
– Уж извините, сударь, совсем из памяти вон. Все утро помнил, даже жене говорил: беспременно напомни об белорыбице – и вот, словно грех случился!
– Ничего, и колбасы поедим. Походом шли – не то едали. Вот папенька рассказывал: англичанин с англичанином об заклад побился, что дохлую кошку съест – и съел!
– Тсс… съел?
– Съел. Только тошнило его после! Ромом вылечился. Две бутылки залпом выпил – как рукой сняло. А то еще один англичанин об заклад бился, что целый год одним сахаром питаться будет.
– Выиграл?
– Нет, двух суток до году не дожил – околел! Да ты что ж сам-то! водочки бы долбанул?
– Сроду не пивал.
– Чаем одним наливаешься? Нехорошо, брат; оттого и брюхо у тебя растет. С чаем надобно тоже осторожно: чашку выпей, а сверху рюмочкой прикрой. Чай мокро́ту накопляет, а водка разбивает. Так, что ли?
– Не знаю; вы люди ученые, вам лучше знать.
– То-то. Мы как походом шли – с чаями-то да с кофеями нам некогда было возиться. А водка – святое дело: отвинтил манерку, налил, выпил – и шабаш. Скоро уж больно нас в ту пору гнали, так скоро, что я дней десять не мывшись был!
– Много вы, сударь, трудов приняли!
– Много не много, а попробуй попонтируй-ко по столбовой! Ну, да вперед-до идти все-таки нешто́ было: жертвуют, обедами кормят, вина вволю. А вот как назад идти – чествовать-то уж и перестали!
Головлев с усилием грызет колбасу и наконец прожевывает один кусок.
– Солоненька, брат, колбаса-то! – говорит он, – впрочем, я неприхотлив! Мать-то ведь тоже разносолами потчевать не станет: щец тарелку да каши чашку – вот и всё!
– Бог милостив! Может, и пирожка в праздничек пожалует!
– Ни чаю, ни табаку, ни водки – это ты верно сказал. Говорят, она нынче в дураки играть любить стала – вот разве это? Ну, позовет играть и напоит чайком. А уж насчет прочего – ау, брат!
На станции остановились часа на четыре кормить лошадей. Головлев успел покончить с полуштофом, и его разбирал сильный голод. Пассажиры ушли в избу и расположились обедать. Побродив по двору, заглянув на задворки и в ясли к лошадям, вспугнувши голубей и даже попробовавши заснуть, Степан Владимирыч наконец убеждается, что самое лучшее для него – это последовать за прочими пассажирами в избу. Там, на столе, уже дымятся щи, и в сторонке, на деревянном лотке, лежит большой кус говядины, которую Иван Михайлыч крошит на мелкие куски. Головлев садится несколько поодаль, закуривает трубку и долгое время не знает, как поступить относительно своего насыщения.
– Хлеб да соль, господа! – наконец, говорит он, – щи-то, кажется, жирные?
– Ничего щи! – отзывается Иван Михайлыч, – да вы бы, сударь, и себе спросили!
– Нет, я только к слову, сыт я!
– Чего сыты! Колбасы кусок съели, а с ее, с проклятой, еще пуще живот пучит. Кушайте-ка! вот я велю в сторонке для вас столик накрыть – кушайте на здоровье! Хозяюшка! накрой барину в сторонке – вот так!
Пассажиры молча приступают к еде и только загадочно переглядываются между собой. Головлев догадывается, что его «проникли», хотя он,