я и говорю: Зулус, хоть и сука, все-таки молодец. Как ни крути, а нашу работу делает и при этом никаких безвинных жертв… Может, он тоже наш, из внутренних органов?
– Это вряд ли, – сухим и оттого еще более неприятным, чем обычно, тоном возразил Молоканов. – Вот не думал, что ты до сих пор носишься с этими бреднями: справедливость, возмездие… Ты подумай, что ты несешь! Какую такую нашу работу он за нас делает? Это, по-твоему, наша обязанность – без суда и следствия головы рубить?! Наше дело – делать свое дело, наша работа – выполнять порученную работу. А если каждый начнет трактовать закон по-своему и на свое усмотрение решать, кого ловить, а кого отпускать, через месяц у нас будут не органы, а скопище маньяков на твердом окладе. Потому что маньяк как раз с таких рассуждений и начинается: вот же он, сволочь, ведь явный же гад, почему же до сих пор на свободе-то? А этому почему восемь лет вместо пожизненного припаяли? И что это еще за новости – мораторий на смертную казнь? Да их, таких-разэдаких, принародно за ноги вешать надо! Надо, а не вешают, потому что одним все равно, а другие продались с потрохами. Ну, а раз так, займусь-ка я этим делом сам. Десяток-другой порешу – авось другим неповадно будет…
Арсеньев сделал озабоченное лицо.
– Ты с товарищем следователем Терентьевым, с Михаилом нашим Васильевичем, сегодня, часом, не целовался? – заботливо спросил он.
– Чего-о? – грозно набычился Молоканов.
– Ну, может, из одного стакана пил или просто стоял близко? Больше-то вроде тебе эту правильность подцепить не от кого было!
Молоканов хмыкнул, расслабляясь.
– Она у меня врожденная. Или, если угодно, хроническая. Без нее мы все знаешь где сейчас были бы? Ты пойми, что я тебе пытаюсь втолковать: разговоры эти твои ни к чему, ты эти мысли из головы выбрось, да поскорее. А уж разглагольствовать на эту тему при ком-то еще я тебе и вовсе не советую. Терентьев услышит – для начала удивится, а потом задумается: странная, скажет, у этого капитана философия, странное видение целей и задач нашего славного уголовного розыска! А страннее всего то, что при таком ярко выраженном сочувствии к небезызвестному Зулусу со стороны товарища капитана Арсеньева этот самый Зулус почему-то располагает всей полнотой оперативной информации. А может, Арсеньев Зулусу эту информацию сливает? А может, Арсеньев-то наш на самом деле и есть Зулус?
– Долго думал? – угрюмо поинтересовался капитан, сверкнув недобрым взглядом из-под нахмуренных бровей.
– Долго, – заверил его Молоканов. – Все мозги сломал, скоро собственный стул начну в сотрудничестве с противником подозревать. И нечего на меня зыркать! Следак наш – сволочь башковитая, и что-нибудь в этом роде в его котелке наверняка уже давненько варится. Поэтому не надо его провоцировать, не надо это варево подогревать! Начнет копать, вынюхивать… Никакого Зулуса он среди нас, конечно, не найдет, но что-нибудь другое нарыть может. Мало, что ли, за каждым из нас числится?
Дверь дома распахнулась, и на крыльцо вышли прокурорские в полном составе. Впереди, привычно сутулясь и держа руки в карманах пиджака, стоял хмурый и озабоченный Терентьев; правее и чуточку позади него, зажав между ног свой чемоданчик, прикуривал сигарету криминалист, а над левым плечом следователя маячила круглая, как луна, осененная мелкими кудряшками толстощекая физиономия медицинского эксперта Михельсона.
– Три богатыря, – громко объявил Арсеньев.
Терентьев без улыбки посмотрел на него и спросил:
– Свидетелей нашли?
– Ага. Опрашивают, – фыркнул капитан. – Ребята просто не справляются, тут этих свидетелей – вагон! И все наперебой рассказывают, как Журбин с Зулусом во дворе полночи на мечах рубились. Сверкнула сабля – раз и два, – и покатилась голова…
Терентьев молча переложил из правой руки в левую портфель, зачем-то поправил узел галстука и спустился с крыльца. Оставшиеся «богатыри» последовали за ним.
– Кого-нибудь подбросить? – спросил следователь перед тем, как влезть в микроавтобус, доставивший его с коллегами из Москвы. Микроавтобус был синий, как прокурорский китель, чем вызывал у капитана Арсеньева инстинктивную неприязнь.
– Спасибо, – за двоих отказался Молоканов. – Мы здесь еще побудем, осмотримся. Может, и впрямь хоть какого-нибудь завалящего свидетеля найдем. Это ж не бог и не дьявол, а обыкновенный маньяк! Не может же он вообще не ошибаться!
– Пока получается, что может, – вздохнул Терентьев, сел в машину и с ненужной силой захлопнул дверцу.
Когда прокурорские укатили, Молоканов отправил недовольно ворчащего Арсеньева помогать остальным оперативникам в поисках свидетелей, а сам, перебросившись парой слов с топчущимся у крыльца сержантом, вошел в опустевший дом. Он немного постоял посреди комнаты над лужей свернувшейся крови, обозначавшей место, где был убит Журбин, а потом принялся зачем-то внимательно осматривать стену напротив открытого окна.
Стена была как стена – ровная, гладкая, пустая, оклеенная светлыми однотонными обоями с тисненым узором. Единственным привлекающим внимание пятном на ней была копия Айвазовского в массивной позолоченной раме. Прищурившись, майор вгляделся в картину, а затем, подойдя вплотную, потрогал пальцем правый нижний угол полотна.
В этом месте в холсте имелся треугольный надрыв, как будто картину прорвали гвоздем или другим острым предметом. Молоканов запустил в дырку палец, пошевелил им, будто и впрямь рассчитывая что-то нащупать, а потом взялся за нижний край рамы, приподнял его и заглянул в образовавшийся просвет между картиной и стеной.
В гипсокартонной плите стены тоже обнаружилось отверстие – аккуратное, круглое, оно располагалось как раз напротив дыры в холсте и очень напоминало пулевую пробоину.
– Сыщики, – презрительно пробормотал майор Молоканов, имея в виду прокурорских, – криминалисты, вашу мать…
Сняв и аккуратно отставив в сторону картину, он вынул складной нож и начал старательно ковырять им гипсокартон, расширяя отверстие.
* * *
Ночной воздух был теплым, как парное молоко, и пах молодой зеленью. Над рекой, целиком затопив луговину, похожим издалека на слегка разбавленное молоко неподвижным озером разлился туман. Из рощи доносилось пение соловьев; со стороны заросшего кувшинками и ряской, понемногу превращающегося в стоячее болото старика соловьям вдохновенно и мощно вторил лягушачий хор. В небе, как осветительный прожектор над театральной сценой, зависла полная луна, в сиянии которой все вокруг казалось отлитым из старинного черненого серебра.
По дороге, что, спускаясь с лесистого косогора, ныряла в туманное озеро, шел какой-то человек. На нем был давно ставший привычным глазу