лучей, ядовитых газов, хаоса, ужаса и паники. Не будет никакой войны, пришельцы не только не станут воевать сами, но и нас отучат навсегда от войн. Но движение человечества вперед будет остановлено — не пулями и газом, а тотальным изобилием, лимузином у каждой двери, золотом в каждом кармане, бриллиантом в каждом ухе, цветным экраном метр на метр в каждом красном углу. Этим преждевременным изобилием.
Лучшие умы человечества никогда не отрицали материального благополучия, рычал он, терзая буйную шевелюру. Общественные писсуары из золота, бриллиантовые детские кубики — да, в будущем это должно стать нормой. Но всему свое время. То изобилие, что жалуют нам со своего плеча пришельцы сейчас, в середине восьмидесятых годов двадцатого века, не нужно. Рано, преждевременно. Да, среди четырех с лишним миллиардов землян много борцов, но неборцов, обывателей, будем смотреть правде в глаза, гораздо больше, чем нам хотелось бы. Слишком многим заоблачные дары заслонят весь мир с его проблемами, и в тысячу раз труднее будет поднимать их в атаку, сплачивать вокруг знамен, вытаскивать из золотой скорлупы… Они будут отлягиваться, кричать, чтобы их не тревожили, что они счастливы, и все вокруг счастливы — тот сосед, и вон тот, так что подите к черту и оставьте нас в покое, чего вам не хватает теперь, когда у всех все есть, что вам, больше всех надо?
Миллионы сегодня голодают и бедствуют, и как объяснишь им, прыгающим от радости при виде дома, за который не нужно платить десять лет, полного холодильника, автомобиля, что это — суррогат счастья?
А потом те, которые неборцы, войдут во вкус, им уже мало будет шестицилиндрового авто, телевизора метр на метр, захочется лимузина двенадцатицилиндровго или на воздушной подушке, телевизора, способного передавать запахи, и посыплятся из-за облаков новые дары в красивой упаковке, и океан изобилия захлестнет с головой, и мечта лететь к звездам так и останется мечтой…
Человечество погибнет, рычал он, и погубят его не кровожадные осьминоги в лязгающих треножниках, и слава богу, если мы умрем достаточно рано, не увидев заката окончательно вставших на четвереньки соплеменников…
Наконец он устал, охрип, сел и зажал голову ладонями.
— Что-то слишком мрачно, — заметил я. — Опасно, согласен, но чтобы на четвереньки…
— Какая разница — в прямом смысле или переносном? Для твоего Бережкова такой бар — рай божий, за месяц в гроб вгонит… Или твой шеф — сейчас он еще копошится, пишет докторскую, потому что доктору больше платят и можно купить «Волгу», и он ведь не самый худший представитель своего племени, есть у него кое-что в голове. Господи, обидно-то до чего — будь это война, агрессия, нападение жукоглазых, можно было бы драться, стрелять, взрывать. В кого станешь сейчас стрелять — в небо? В твой телевизор? Пойду я, пожалуй…
— Куда?
— К себе поеду, возиться с мышами, а что еще прикажешь делать? Как сказал некто Иванов, сделать мы ничего не сможем. И он тоже…
Но встал и вышел вялой развинченной походочкой, ничего в нем не осталось от прежнего президента — ухаря и любителя поспорить о будущем — каким оно будет, какими будем мы и скоро ли. Я остался один.
Посидел немного и тоже ушел. Шатался по городу, забрел в кино, что-то там смотрел, пил газировку, оказался в столовой, что-то там жевал и думал, думал, думал.
Ненависть Белоконя к тому миру, что должен появиться в результате ливня благ, я вполне разделял, я никогда не любил подобных моему шефу людей, и больно было думать, что настанет их царство, но что же делать? И почему наш звездный Иванов говорил слегка загадочно, он бы не стал говорить просто так…
Ничего я не придумал, вернулся домой уставший и расстроенный и с порога услышал, что Жанна плачет в спальне. Не очень уж громко, но я сразу услышал и бросился туда.
Она ревела, а рядом с ней валялись мои «Три мушкетера», раскрытые на том месте, где четыре храбреца ворвались в кармелитский монастырь, распугивая монашек лихо закрученными усами и дымящимися пистолетами, но коварная миледи успела подбросить в бокал Констанции яд, кардинал умел подбирать людей, и Констанция умирает, но никто еще не понял, что она умирает, только Атос, умница, совесть четверки, догадался…
Я облегченно вздохнул, когда-то, в стародавние времена, я тоже плакал, правда, на том месте, где умирает блистательный Бекингем, убитый фанатиком, умирает с достоинством, дай бог нам всем так, но когда я плакал, мне было лет семь или даже меньше…
— Ну что ты? — сказал я, как маленькому ребенку. — Это, в конце концов, придумано, не было этого, сочинили все…
Она посмотрела на меня с таким изумлением, что я смутился и замолчал.
— То есть как это — не было? Разве можно писать о несуществующем?
Я так и сел — прямо на «Мушкетеров». И начался прелюбопытнейший разговор, в ходе которого я понял, почему место моих книг не заняли новые, роскошные — у самих пришельцев беллетристики как таковой не существовало, была только техническая и научная литература. Почему так получилось, как до этого дошло и с чего началось, Жанна не знала. Правда, по ее словам, среди некоторых немногочисленных групп населения, главным образом среди молодых историков, циркулировали смутные, основанные на каких-то полулегендарных источниках, слухи, что когда-то, в глубокой древности, существовали какие-то книги, описывавшие выдуманных людей и выдуманные события. Опираясь на это, кое-кто из молодых смельчаков пытался делать разные еретические выводы, но их не поощряли — «официальные инстанции» яростно выступали против слухов о наличии у предков так называемой «художественной литературы». Темная история, загадочная, многое в ней приходилось домысливать, сама Жанна ничего почти не знала…
…В седьмом часу вечера появились «собратья по счастью». Они были нарядны и веселы, от них попахивало шампанским, и они привезли с собой огромный красивый торт. Они хохотали, хлопали меня по плечу и наперебой повторяли, как это здорово, что третьим оказался именно я, и такое событие, как наша встреча, нужно отпраздновать немедленно и как следует, потому что событие это в некотором роде глобальное и эпохальное. Ошеломленный их натиском, я безропотно подчинялся. Назар Захарыч, повязав фартучек, с удивительной ловкостью накрывал на стол, объясняя одновременно, что хотя он, собственно, тридцать лет женат и на свою участь не жалуется, мужчина должен уметь шить, готовить и стирать. Я только поддакивал. Тем временем Горчаков убеждал Жанну отложить книгу и присоединиться. Убедил. Мы сели за стол и откупорили шампанское.
Вечер прошел прекрасно. Гости оказались приятными и остроумными собеседниками. Был