Так, только, иногда по праздникам рюмашку пропускаю-другую. Дальше уже и врачи не велят…
— Ну, в вашем-то возрасте…
— А я, знаете, с двенадцати лет, ведь, можно сказать, пью…
Я поставил на стойку его заказ, он слегка отхлебнул кофе и стал вилочкой разрезать эстерхази.
— Как в сорок втором году прибился к партизанам, так и пошло… там же, сами понимаете, перед разведкой иль налётом всяко страшно, а так выпили по сто грамм, ну, мне пятьдесят давали, и, вроде, уже ничего — можно идти. Как будто наркотик какой-то, можно сказать, но пили многие…, наверное, даже, все…
— Так вы воевали? — удивился я.
— Конечно. Я сам-то из Мозыря. В деревне мы жили. У меня папа в сорок первом году на фронт ушёл, там и погиб… а через год к нам немцы пришли. Маму в Германию угнали, меня тоже хотели, так я в лес убежал. Хотел, помню, в армию — так не брали. Кому я в одиннадцать-то лет нужен был? Прибился к партизанам — там все нужны были. И вот, пошло как-то… Я маленький вышел, да и остался таким…
Старичок усмехнулся, поедая кусок торта.
— То провод отыщу немецкий — обрублю — без связи их оставлю. То в деревню какую забегу, разузнаю кто и где живёт и прочее, а потом в лес, к командиру отряда сразу. А он у нас здоровый дядька был, плотник, по-моему. Всегда, помню, говорил: «Спасибо, Гришуля! А дальше уже взрослые разберутся!». А я просился с ними на это самое дело. Всё никак не брали. Я тогда, по-тихому, следом за ними пошёл. Заметили всё-таки меня, но уж поздно было, иди, сказали, с нами. Мост нам тогда следовало взорвать, чтоб прям как поезд пойдёт, так сразу. Ну, стало быть, взрывчатку заложили, часовые-то немецкие — кто дрыхнет, кто ещё что делает — нам с руки было. Только состав показался — мы и рванули железку, и дёру оттудова. Дня два мы от немцев убегали — следы путали. На третий день какая-то группа ихняя нас нашла — в бой ввязались. Вы знаете, так страшно мне никогда не было! Вокруг стрельба, крики наших и этих… а я только с лопаткой сапёрной… Что я мог сделать? Помню, увидел мёртвого немца, а у того автомат валяется. Только я прыг к нему — так пуля в руку как вонзилась. Вроде бы больно, а вроде бы и страха больше… я вцепился в этот автомат — весь магазин, наверное, в какого-то немца выпустил. И, знаете, как будто бы радость — убил врага родины нашей советской, а с другой стороны, вот он труп — я его убил, да как же ж так? Мы тогда, слава богу, никого не потеряли. Ранило только наших много, лечили долго. Меня тоже. Пулю-то извлекли, но крови я потерял прилично, говорят. Полгода, примерно, не пускали меня никуда, даже осмотреть что-нибудь сходить.
Он ещё отхлебнул кофе, протёр лицо салфеткой и продолжил:
— С сорок третьего меня уже стали везде брать, потому что людей в отряде меньше становилось, а на задания ходить кому-то, да, надо было. Я и мосты взрывал, и дома в захваченных деревнях сжигал, и колонну немецкую с нашими ребятами обстреливал. За пятнадцать минут, в принципе, управлялись. А когда немцы по лесам ходили — нас искали, так мы к болоту уходили прятаться. Всяко их больше было — не вывезли б мы столько отстреливаться. Но, как-то раз, и до болот добрались они. Долго мы стрелялись с ними. Уже и артиллерия нас накрывала — да без толку всё. Ну, что такое артиллерия по болоту? Ну, ничто, считайте! В общем, когда и наших немало полегло, и их прилично — дошли до рукопашной. А я ж маленький, хоть и тринадцать уже. Бегу на немца, прыгаю, лопатку ему в шею вонзаю — на меня уж другой кидается, душит, зараза. Думаю, всё, вот и конец мой пришёл… вдруг, вижу, у этого глаза округлились прям, отпустил, упал в бок… а это дядя Ваня из моей же деревни его из пистолета подстрелил. Подбежал ко мне, спрашивает, не ранен ли я и прочее, так его, вдруг, самого в спину застрелили… и так мне обидно стало от злости!.. Прыгнул я к какому-то автомату, и давай палить по всем, кто в сером был, а сам кричу — не пойму, что. Меня тогда в ногу ранило…
Он похлопал ладонью по той самой хромой ноге.
— … до сих пор, вот, хромаю. В госпиталь меня, тогда уже отправили, военный. Помню, лежу, а рядом солдаты, офицеры… у кого руки нет, у кого ноги по колено… а почти все шутят, смеются, курить локтями пытаются… и этот запах… запах… просто не передать… смешался и табак, и кровь, и пот, и отчаяние человеческое, аж до сих пор, как вспоминаю, плакать хочется…
У Григория на щеке появилась слеза, которая как-то незаметно на фоне его морщинистой кожи скатилась с лица на пол.
— Потом немцев погнали с нашей земли уже. Я просился дальше на фронт — сказали, мол, нельзя, маленький, и без тебя войну закончим. Определили в сапёрный отряд — родину разминировать. Тоже много наших легло на этом деле. Идёшь, иной раз, по полю с миноискателем, а где-то взрыв прогремел. А когда возвращаешься, узнаёшь, что твоего товарища, с которым ещё сегодня утром кашу ел, убило… и видишь, как несут куски от него — всё, что осталось… Так и ходили мы — мины искали. Война уж окончилась, мы победили, а мины всё взрываются и взрываются. Так до года, этак, сорок седьмого и проходили в поисках. А там уж я и учиться пошёл. Сначала в вечернюю школу, надо ж закончить было, а то до войны только пять классов едва успел…. Потом на агронома выучился. Дальше знаете, наверное… и хозяйство поднимать надо, и целина, и прочее…
— Вас прям заслушаешься! — восхитился я.
— Да чего тут слушать-то? — усмехнулся Григорий. — Простая жизнь, я — простой человек. Это сейчас как-то не очень просто стало…
Он глубоко вздохнул.
— Вы знаете, наш народ такой терпеливый. Даже слишком. Ему по башке всё стучат да стучат, что-то чепуху какую-то на голову сыплют, а он терпит и терпит, хотя и возмущается. Зачем только? Вот это и непонятно. Сущность, стало быть, наша такова — терпеть, пока совсем уж больно не станет…
Старик глянул мне в глаза.
— Ну, ничего, войну пережили, а это… хотя бы не стреляют… пока…