дернул вожжи.
— И то… Паню я помню. Веселая была. Да вот поди ж ты… — Он обернулся к Саньке. — В блокаду?
Санька кивнул.
— А чего ты, парень, последнее время редко к нам в гости приезжаешь? Или знаться не хочешь? Родню-то свою забывать негоже. И со мной, со стариком, ты уж год, поди, в лес не ходил.
— Да я бываю, — смутился Санька. — Вот приболел только…
На вид Лутоне было лет шестьдесят. На лоб по самые брови надвинута мохнатая шапка, и потому казалось, что половину его лица занимает сизый нос. Реденькие седые усы и борода в ледышках.
— Вот ты, Санька, городской человек, скажи мне, как это в газетах все пишут, откудова берут столь всякого, а? Людей повсюду посылают иль так… — Он неопределенно покрутил рукой в воздухе.
— Посылают. Корреспондентов, — сказал Сашка.
За разговорами незаметно добрались до Лампова. Деревенские сады утопали в снегу, замело глубокие канавы, ветхие заборчики. По окна в снегу стояли дома. Удивительно было видеть в этом белом царстве зеленые кусты сирени. Видно, схватил их осенью ранний морозец — вот и шелестят всю зиму под холодным ветром заснеженные листья.
— К большим морозам! — ткнул кнутовищем на сирень Лутоня.
Ссадив Саньку и подсобив ему донести до дому вещи, Лутоня простился, пообещав забежать вечерком.
Борис был на работе. Тетка, порасспросив Саньку и поохав, приготовила поесть. Пообедав, Санька переоделся, встал на лыжи и пошел с ружьем через заснеженные огороды к темнеющему вдалеке лесу…
Вечером дома за накрытым столом собрались Лутоня, дядя Федот, колхозный кузнец, учитель Никифоров и хозяйка.
Спросив Саньку насчет охоты, Лутоня сказал:
— Нам, что ли, старикам, кости размять… Как, Федот, думаешь?
— У меня дела хватает. Баловством некогда заниматься, — отмахнулся Федот. — Беспокойный ты, дед, однако.
— Много ты понимаешь! Это охота-то — баловство! Неодушевленная твоя душа! Кроме кузни да огорода, ничего знать не хочешь, — рассердился Лутоня.
Хозяйка поставила на стол небольшой никелированный самоварчик, чистенький и аккуратный. С его выпуклых бочков смотрели красные, смешно расплывшиеся лица.
— Вот ты, Санька, разобъясни мне, пошто у нас начальники делают все так сразу, напролом? А? — Лутоня смотрел на Саньку внимательно, ласково, поглаживая бороду. — Намедни на ферме я задержался с ночного, а там у сада забор новый ставят, каменный. И в аккурат тополь там стоит. Его, кажись, Васютка Евстигнеев садил. Лет тридцать назад. А прораб говорит девкам, что стену ложат: «Пилите лесину-то». Девки свое гнут — красив больно тополь, мы, дескать, его обойдем, загогулину сделаем. А прораб свое — пилите, малина в рот.
— Ну что ж, Федор Кузьмич, мало ли дураков на свете? Зачем сразу такие выводы делать? — сказал Санька примирительно. — Прораб дурак, мне про него и не такое рассказывали…
— А вот и не дурак, — вдруг встрял в разговор молчавший весь вечер учитель Никифоров. — Совсем не дурак! Тополь этот уже старый, да? Пройдет лет десять — упадет, а в заборе так загогулина и останется. И все будут ходить и удивляться — что за чудаки забор с загогулиной поставили.
Федор Кузьмич не нашелся что ответить. Он только сердито кряхтел и с остервенением дул на чай. Остальные тоже промолчали. Анастасия Петровна принесла большую миску меда в сотах. Поговорили об урожае, о грибах, о всякой всячине.
Санька с улыбкой приглядывался к осерчавшему Лутоне. Наконец не стерпел и сказал:
— А пожалуй, Федор Кузьмич прав. Бригадир-то ваш и правда недоумок.
— Почему? — обиделся учитель. — Я говорю, что он прав, в принципе прав. Надо же смотреть хоть немножко вперед.
— Конечно, надо, — подтвердил Санька. — Пройдет лет десять, и этот забор вовсе разрушат. И тополей насажают вместо забора. И в яблони ни один из ваших ребят не полезет.
— Они и сейчас не лазают.
— Лазают, лазают! — весело закричал дед, ободренный поддержкой. — Ну и пусть лазают себе с богом. Лишь бы ветки не ломали да не пилили потом тополя. А этого недоумка-прораба, наверное, плохо учили. Какая-нибудь финти-минти, вроде нашей Натальи Ивановны.
— Наталья Ивановна хороший педагог, — почему-то краснея, сказал учитель.
— Да как же, хорошая! Прекрасная-распрекрасная… Вот мать подтвердит, какая она прекрасная. Финти-минти, вот кто она. Недоумкова дочка. — Дед говорил все громче. Он уже не поглаживал свою бороду, а наматывал ее на большой скрюченный палец. — Весной соседская, Миронова, дочка пришла из школы вся зареванная. Аж трясется. Тепло как стало, растворили в классе оконца, а под крышей ласточкины гнезда. Ласточки швырк туда-сюда — чай, весна, щебечут, ребятня поглядывает. Ну и послала ваша финти-минти одного олуха шестом эти гнезда посбивать — чтобы ребята не отвлекались от урока. Вот тебе и педагог!
Учитель растерялся и замолк.
— Да… — сокрушенно сказал Санька. — За такие дела я бы учителя лишал звания.
— Легко говорить — лишал бы звания, — нашелся, наконец, Никифоров. — А что ей оставалось делать? Если весна на дворе, ласточки щебечут — значит, распускай всех по домам? А когда же детей учить? И потом вот что я скажу. Читал не так давно вашу статью и удивлялся: уж слишком много про любовь к березке вы говорите. Любовь к Родине — это понятие более широкое. Надо воспитывать у детей любовь ко всей нашей Родине, — он запнулся на секунду, не находя нужного слова, — в комплексе, так сказать, а не только к березке да деревеньке. Это анахронизм, есенинщина…
Санька грустно улыбнулся. Лутоня жадными глазами смотрел на Саньку, ожидая, что он ответит.
— А я вот убежден, — сказал Санька, — что если человека с детства научили любить свою деревеньку да свою березку — он потом и Родину скорее понимать и любить научится.
Лутоня согласно закивал головой.
— Труд отца научится уважать — будет и общий труд уважать. И быстрей поймет все, что у нас делается. Душа у него богаче станет…
— Во-во, — сказал Лутоня, — прирос сердцем к родне — и к Родине прирастет.
Учитель промолчал.
Напившись чаю, Лутоня и дядя Федот уселись на скамеечку у печки. Молча закурили. Лутоня папиросу, а дядя Федот самокрутку из домашнего табака. Табак был крепкий и едкий, лез в глаза, вытравляя слезу. Лутоня недовольно морщился.
— Ты вот, Федот, говоришь — неспокойный я. А с чего мне покойным-то быть? Покойный только камень во мху лежит. Шестьдесят лет я за других беспокоился, за себя некогда было.
— Мало ты теперь за других переживаешь? — усмехнулся Федот.
— Всяка сосна своему бору шумит, — вздохнул Лутоня, — пока не срублена…
— Любишь ты бор-то свой, Федор Кузьмич, — сказал Санька и улыбнулся. Он очень дорожил вот такими неторопливыми вечерними разговорами с ламповскими мужиками, с Лутоней особенно.